СМИРНОВА НАТАЛЬЯ АНАТОЛЬЕВНА
ЭВОЛЮЦИЯ МЕТАТЕКСТА АНГЛИЙСКОГО РОМАНТИЗМА: БАЙРОН-УАЙЛЬД-ГАРДИ-ФАУЛЗ
Специальность 10.01.03 -
Литературы народов стран зар\'бежья
(литературы Европы)
АВТОРЕФЕРАТ
диссертации на соискание ученой степени доктора филологических наук
Москва-2002
Работа выполнена на кафедре 'зарубежной литературы Кабардино-Балкарского государственного университета им. X, М. Бербекова
ОСНОВНОЕ СОДЕРЖАНИЕ РАБОТЫ
ВВЕДЕНИЕ
Предмет и задачи исследования. «Пороговый» характер культуры, в которой мы живем, стал, пожалуй, одной из главных ее характеристик, вне зависимости от того, кто и с каких позиций о ней размышляет. Равно как и мысли о надвигающейся или уже начавшейся смене основных культурных парадигм. Но всякое революционное новое есть прежде всего результат эволюции, исподволь подготавливавшихся перемен. Каждое следующее «прерывание» и «скачок» интересны с точки зрения «повторения пройденного», накопления «остаточных знаний», которые - пусть в преобразованном виде - работают в качестве доказательства неуничтожимое™ «больших нарративов»в культуре.
Одним из таких «больших нарративов» является романтизм, которому, начиная с рубежа XVIII-XIX веков, отводится одна из главных ролей в определении сути литературного дискурса в целом на протяжении вот уже двух столетий европейской истории литературы. Без особого преувеличения можно сказать, что спор- о «древних и новых» на исходе Просвещения принял облик длящегося до сих пор соперничества «классиков» и «романтиков», в котором в конечном счете все сводится к необходимости выбрать позицию pro или contra.
Английская литература в данном контексте привлекает внимание своеобразной классичностью в диалоге «романтиков» и «не романтиков». И дело, разумеется, не в самоназывании и не в академических классификациях, а в том, как это влияет на отличительные черты дискурса в ту или иную «малую» литературную эпоху, какой направленности энергией наделяет ее, какую систему координат она при этом выбирает.
Предметом данного исследования становится эволюция английского романтизма как «большого нарратива» в его движении от Байрона к Оскару Уайльду и Томасу Гарди, а от них - к Джону Фаулзу, взятому с точки зрения совершающейся трансформации того, что можно назвать «суммарным метатекстом» романтиков. Задачей при этом становится определить, что есть здесь «известное» и «неизвестное» и что они дают в сумме. В качестве «известного» в центре внимания в работе прежде всего оказываются такие категории романтического дискурса, как «романтический герой», «романтический хронотоп», «Автор» и «романтический артефакт».
Объект исследования. Хронологические рамки. Объектом данного исследования становится романтический метатекст как средоточие романтического дискурса, что позволяет выделить наличие устойчивых диахро-
3
нических смысловых полей, объединяющих, например, столь «далековатые идеи», как гейдельбергский романтизм и английский «эстетизм», «байронический герой» и герой «мэгготианского» образца (роман Фаулза «Мэггот»), «викторианский» роман и «гендерный» роман второй половины XX века. Объект исследования определяет и его хронологические рамки: «эпоха Байрона» - английский «неоромантизм» - «эпоха постмодернизма» в фаулзов-ском исполнении.
Актуальность. Джон Фаулз - самый близкий из выделенных к нам по времени авторов - не может пожаловаться на невнимание критики, равно как и на отсутствие разнообразия методологических подходов к его творчеству. Что же касается Байрона, Уайльда и Гарди, то и они, по существу, никогда надолго не покидали область более или менее пристального к ним внимания, когда речь заходила о поворотных моментах английской литературной истории. Но если иметь в виду предмет данного исследования, то Фаулз и созданное им становятся особенно актуальны, позволяя увидеть то сочетание «инновации» и «седиментации» по Рикёру, которое по-новому объединяет «век нынешний и век минувший», создавая канал связи, в котором на равных взаимодействуют ретро-спекция и про-спекция, дающие иной угол зрения как на феномен, именуемый «постмодернизмом», так и на самое романтизм. В метатексте Фаулза дискурс романтиков занимает особое место. При этом Байрон, Уайльд. Гарди получают особую смысловую нагрузку, что, безусловно, требует осмысления.
Методологическая основа наследования. Использованная в работе методология отвечает предмету и задачам исследования. Она соответствует сложившейся в настоящее время междисциплинарной традиции. Поскольку в данной работе объектом исследования становится такое единство романтического дискурса, как Текст-Метатекст, немыслимое вне взаимодействия собственно нарратива, его прагматики, способов его автодескрипции и того, что можно в самом прямом смысле назвать метафизикой творчества, то такое исследование невозможно без методики и когнитивной техники дисциплин, тяготеющих к культурологии, герменевтике, антропологии, постструктурализму, функциональной поэтике.
Всякий тип прочтения выбирает свои структуры. «При этом нетрудно заметить, что само художественное произведение допускает в зависимости от запроса выбор нескольких равно приемлемых структур или что это произведение выступает частью более обширной системы, которая, превосходя ее, ее объемлет», - как утверждает У. Эко. Всецело разделяя эту точку зрения, мы лишь хотим уточнить, что сказанное в равной степени приложимо не только к отдельному произведению, но и к «сумме» произведений, каковой является каждая историко-культурная эпоха. Нашей задачей при этом становится выделение «языка» романтического метатекста и попытка «читать» написанное с его помощью.
Структура работы. Работа состоит из введения, трех глав, заключения, примечаний и библиографии. Предметом каждой главы становятся соответственно: 1. Метатекст романтизма в байроновском - на рубеже XVIII-XIX -и уайльдовском и гардиевском вариантах - на рубеже XIX-XX веков; 2. Текст-Метатекст Фаулза; 3. Результат эволюции Метатекста английского романтизма на рубеже XX-XXI века, как он представлен в фаулзовской «романографии». Главы соответственно озаглавлены: I. «Байрон-Уайльд-Гарди: этапы эволюции метатекста английского романтизма»; 2. «Текст-Метатекст Фаулза»; 3. «Эволюция метатекста английского романтизма в «романографии» Фаулза: герой - автор - произведение».
Новизна. Практическая значимость. Новизна и практическая значимость работы заключаются в попытке нового осмысления творчества Байрона, Уайльда, Гарди, что становится возможным благодаря предлагаемому в данном исследовании концептуальному прочтению Фаулза. Это позволяет внести некоторые коррективы, в частности, в картину развития английского литературного дискурса XIX-XX веков и в общее представление об эволюции европейского романтизма с точки зрения таких поэтологических категорий, как «герой», «автор», «произведение».
Апробация. По теме диссертации были опубликованы монографии, статьи, учебное пособие (список приводится в конце автореферата).
Глава первая
БАЙРОН-УАЙЛЬД-ГАРДИ: ЭТАПЫ ЭВОЛЮЦИИ МЕТАТЕКСТА АНГЛИЙСКОГО РОМАНТИЗМА
Романтизм является одним из самых рефлектирующих типов художественного сознания, а давшая ему начало историко-культурная эпоха, во всем стремящаяся дойти до «последних» ответов, быть может, и беспрецедентная в этом смысле. И прежде всего - в сфере Духа. История искусства и его метафизика, соотношение фольклора и «книжной» литературы, мифология и вопросы поэтики, переосмысление Средневековья и словесные баталии с «классицистами», вечные образы и природа воображения... Это, как и многое, многое другое не может не оказаться предметом напряженных размышлений романтиков, потому что - идет ли речь об иенских романтиках или поэтах «озерной школы», «восточниках» или «западниках» - в центре их внимания оказывается Дух как универсальная сущность, работа которого обнаруживает себя всюду и везде, но чье воздействие далеко не так очевидно, как того хотелось бы романтикам. А потому их право и долг - научить других читать книгу Природы и книгу Искусства, все больше осознаваемых ими как разные, далеко не тождественные «книги».
Пожалуй, едва ли не главный предмет художественной и метатекстовой рефлексии романтиков - художник, творческая личность, созидающее «Я», человеческое и божественное в нем. Трудно найти поэта-романтика, который не задавался бы вопросами существа Реальности Второго Порядка, не пытался бы - в той или иной степени ~ раскрыть сущность «поэтического принципа», не размышлял бы над загадками «оптики» «дали свободного романа». В итоге мы встречаемся с удивительным парадоксом романтизма: делая «Я» Поэта жанрообразующей, формосозидающей силой, романтизм в то же самое время как к идеалу стремится к «универсальному роману», образцами которого становятся «Люцинда» Ф. Шлегеля, «Генрих фон Офтер-динген» Новалиса, «Серапионовы Братья» Гофмана, «Моби Дик» Мелвил-ла, «Рукопись, найденная в Сарагосе» Потоцкого, «Маленькие трагедии» Пушкина, имеющие, казалось бы, другую жанровую природу, но по сути выполняющие ту же задачу - дать универсальную картину взаимодействия и смены разных состояний и стадий проявления человеческого духа в «иные» времена с «иными» нравами.
Большинство «универсальных» романов включает в себя жанрово-разнородные элементы: повествование, эпистолярные фрагменты, рассуждения на темы философии и морали, вставные новеллы, стихи, притчи, драматические сцены. Но творчески-созидательный пафос романтического Поэта-Пигмалиона настолько силен, что придает всему этому целостную, органичную форму. Не последнюю роль в этом играет один из главных постулатов романтизма: Поэт есть Демиург, созидаемый им мир есть мир целостный, законченный, совершенный, находящийся на более высокой ступени бытия, чем мир «реальный».
В признании Гейне о том, что он - «последний» немецкий романтик -содержится необычайно важное самонаблюдение, которое может восприниматься и как некий общий паттерн, которому следует саморефлексия очень многих «романтиков-неромантиков». Перед нами предстает то, что позволяет говорить о несомненном единстве в многообразии: его обеспечивает «единый», «суммарный» метатекст романтизма в его соотнесенности с Индивидуально-субъективным, многовариантным метатекстом того или иного романтика.
Именно это становится константой романтизма, проявляющейся в своей собственной системе временных и пространственных координат: «Я» автора в процессе его самоидентификации, превращающейся в напряженную художественную рефлексию, объектом которой становится созидаемая этим «Я» Реальность, ее законы, породившая ее и порождаемая ею свобода, ее суть и статус в макрокосме и - обратная связь, т.е. воздействие этой новой Реальности на художника. Именно здесь особую значимость приобретают такие категории романтической эстетики, как ирония, самопародия, пастиш,
откровенная литературная игра. Метадискурс романтиков все яснее очерчивает контуры литературы как «игры в классики».
Всякий литературный жанр может быть сведен к исходной формуле, описывающей взаимодействие ее конститутивных составляющих. Они всякий раз приблизительно одни и те же - мир, общество, человек, взятые в той или иной системе хронотопа, но характер их взаимодействия и качественные их параметры варьируются, вызывая к жизни эпос или фаблио, эссе или «мещанскую драму», роман или лирическое стихотворение. У романтиков подобная формула требует учета некоего «принципа дополнительности», сводимого здесь к такому элементу, как «Эго», находящемуся в приоритетном, «преимущественном» положении по сравнению с остальными.
Для романтиков проблема роли личности в истории решается однозначно: Личность определяет собой лик времени. Само романтическое мироощущение выливается в единственно возможную формулу - личностную, именную: в частности, в Англии - байронизма. С одной стороны, случай беспрецедентный в истории культуры, с другой - естественный и закономерный для романтической ментальности. В силу тех же причин Лермонтов в «Герое нашего времени» пишет о равновеликом интересе, который вызывает к себе история человеческой души в сопоставлении ее с историей целого народа и государства.
Байрон в «Дон-Жуане», сначала выбором героя, который начинает свое «двойное, параллельное» существование и как герой-Герой, и как герой-Автор, а затем обращением к жанру ирои-комической поэмы, которая трансформируется на наших глазах в роман «Жизнь и мнения лорда Байрона, джентльмена», «излагает» «теорию романтического жанрообразования», исходным принципом которого становится ничем не стесненное, свободное, играющее всеми реалиями материального и духовного мира художническое «Я».
Культурные, исторические, психологические, социальные открытия романтизма, стремящиеся найти для себя адекватное художественное воплощение, найдя его, оказываются все же под мощным формо-образо-вательным воздействием «Я». И прежде всего это касается отношения к художественному наследию. С одной стороны, расширяя его беспрецедентно широко (античность европейская, мудрость Древнего Востока, средневековье, эпоха Возрождения, барокко, и все это - в романтическом «универсальном» пространстве Культуры), с другой - предлагая совершенно особое индивидуальное вчитывание, переосмысление, порой принимающее формы стилизации, подражания, римейка.
Отсюда - столь частые, если не сказать неизбежные, «чужие сны» Байрона, Китса, Ирвинга, «аутентичные» подделки Чаттертона, Макферсона, Мериме, Гофмана. Отсюда - естественные для романтического созидающего «Я» «игры в литературе с литературой», выстраивание шкалы ценностей безупречной, неподвластной «малому» времени и его суду. Отсюда - и со-
7
вершенно особые «симулякры» романтиков, пример которого мы находим, в частности, у Уайльда: книгой, «отравившей» Дориана Грея, является не роман Гюисманса «Наоборот», а, как пишет Уайльд, «one of my many unwritten works. Some day I must go through the formality of putting it on paper».
Век Просвещения дал многообразные типы романа и повести, жанров, которым просветители отдают явное предпочтение. Это произведения социально-бытовые, философские, сентиментально-психологические, сатирические, дидактике-воспитательные, авантюрно-приключенческие. Но особое внимание в этом привлекает даже не богатая вариативность романного жанра, а все заметнее проступающая в нем потребность к рефлексии над своей природой, тенденция проникновения в «механику» романного дискурса, а значит, и появление новой формы отношений между произведением и его автором (назовем их «библио-аналитическими»), и появление «новой» авторской роли - рефлективно-критической (Г. Филдинг).
Мета - в данном случае означает «после», «за» только очень приблизительно, поскольку речь здесь всякий раз идет об особой организации, особом типе художественного сознания, которое, являясь принадлежностью определенного «Я», в силу того, что Оно стремится к своему пределу, превращается в «Не Я», парадоксально обретая при этом абсолютную аутентичность.
С конца XVIII века «центральным «персонажем» литературного процесса стало не произведение, подчиненное заданному канону, а его создатель, центральной категорией поэтики - не стиль или жанр, а Автор». В свете смены философско-культурной парадигмы Просвещения на романтическую это вполне естественно, но, с другой - понятие «автор» теряет свою определенность, расслаивается, расщепляется на наших глазах, превращаясь в маску, становясь функцией, представляясь некой ролью. С одной стороны, Автор выступает в роли «большего» Демиурга, чем когда бы то ни было в предшествующие литературные эпохи, с другой - он всего лишь «Джин, раб лампы». Гердером уже пущено в метапоэтический обиход понятие «органическая форма», ее сущность осмысляет Колридж, но насколько органичным является сам создатель формы?.. В смене авторских ролей своеобразно преломляются смены эпох литературных и исторических. И если авторская позиция есть категория мировоззренческая, то роль принадлежит сфере поэтики. И в конечном счете «зазор между авторской позицией и авторской ролью делает литературу искусством...».
Этот «зазор» в байроновском «Дон-Жуане» прежде всего становится предметом эквилибристики, порождая параллельный текст, который, в свою очередь, создает интенсивное игровое поле. Как и в случае, например, с романом Л. Стерна «Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена», контуры авторской роли в котором проступают в игровом взаимодействии ро-
лей пастора Йорика, почтительного автора «посланий» и «посвящений», участника диалога с «милостивой публикой» и конструктора романных «схем», роль Автора у Байрона является результатом игровых перипетий в диалоге многих голосов и масок: пристрастного литературного «обозревателя», «друга семьи» дона Хосе из Севильи, «политика» и «историографа» «века Наполеона», «лорда Байрона», «раблезианца», «поэта Байрона», «наблюдающего Мефистофеля» и так далее.
С точки зрения Поля Валери, автор становится автором тогда, когда перестает быть «просто» человеком и становится литературной машиной, инструментом, с помощью которого совершаются те или иные литературные операции. Позднее М. Фуко проявляет еще большую категоричность, сведя понятие автора к понятию функции. Автор Байрона счастливо соединяет в себе, вернее - виртуозно играет и в «машину», и в «инструмент», и в «функцию», не переставая при этом быть просто человеком.
Чувства, мысли, пристрастия, вкусы, капризы, достоинства и недостатки этого человека, столь несхожие с дон-жуановскими, заполняют в конечном счете пространство «Дон-Жуана», обретающее прихотливые, «капризные», «странные» очертания. Но не следует забывать о том, что у понятия «каприз» есть и своеобразный «двойник», великолепно отражающий суть восприятия мира - и в первую очередь через музыку - романтическим сознанием. Это - каприс, капричч(и)о: инструментальная пьеса свободного построения, виртуозного характера, в акцентированно-авторском стиле, изобилующая неожиданными поворотами, эффектами. Байроновский «Дон-Жуан» и становится неким поэтическим аналогом музыкального каприса, неся в себе богатство поэтической инструментовки, нюансировки и мастерской партитуры, в которой ведущая партия отводится солирующему Автору.
В байроновском «Дон-Жуане» «проблема метода» - сквозная, лейтмо-тивная тема. И иначе, наверное, быть не может, потому что Байрон - Автор каприса, а это означает, что Байрон играющий немыслим без знания «сольфеджио», правил «композиции», владения различными «инструментами», начиная от «клавишных» и «струнных» и заканчивая «духовыми». Немыслим он без знакомства с возможностями больших и малых форм, без владения искусством аранжировки, чувства ритма и такта... Без виртуозности.
В центре внимания Байрона-«композитора» оказываются законы построения художественного произведения, законы его восприятия и воздействия на читателя, осмысление предшествующего и современного ему опыта словесности, система существующих ценностей и ценности вневременные.
Как же можно определить «не обычный», а байроновский метод? Представление о нем складывается из соединения многих составляющих. Как то: обращение Автора к творчеству тех художников, которых он считает своими учителями (Гомер, Данте, Шекспир, Сервантес, Вольтер, Свифт, Фил-динг); отталкивание от тех, кто, по его мнению, заслуживает суровой кри-
тики («леикисты», «поэты-лауреаты»); непосредственных мыслей о стиле и жанре «Дон-Жуана», его композиции, сходстве и отличии от аналогичных произведений; перипетий его «отношений» с Музой; «перекраивание» существующей поэтической реальности с созданием собственной модели времени-пространства, возможного-невозможного, допустимого и «запретного».
«Не обычный» метод Байрона предполагает и игровое взаимодействие «персон»-масок Автора, при котором, как на венецианском карнавале, перед нами сменяют друг друга маски Автора-героя, Автора-человека, Автора-поэта, Автора-критика, Автора-автора. Автор в «Беппо» разительно не похож на того, которого напрямую соотносили с «демоническим», «преступно-развратным» лордом Байроном, создавшим «автопортреты» своей мрачной души в «Корсаре», «Ларе», «Манфреде», «Каине»... И так же как «романтический» конфликт между Графом, Лаурой и Ьеппо («Беппо») оказывается на деле пародийным «единением», «подделкой» оказывается и «автопортрет» «лорда Байрона», которому «припала охота пошутить».
Байроновская венецианская поэма становится свидетельством кризиса «героического» в романтическом понимании, иллюстрацией превращения «минувших дней романтики в бурлеск». Но здесь же, одновременно, возникает и иное его понимание: в герое по имени... Автор. Такой героизм предполагает преодоление «наличной» действительности творческим усилием, усилием освобождения. И непременным условием этого становится преодоление «байронизма» как общепринятого синонима «мировой скорби», как победа над «язвительно-мрачным», отрицающим все и вся мировосприятием.
По существу, Дон-Жуана можно назвать испанским вариантом Фауста, поскольку побудительный импульс каждого - это стремление к Идеальному, выраженное самым парадоксальным образом: грешу, ибо люблю святое. Но есть между ними и существенное различие. Чернокнижие Фауста объясняется исчерпанностью его веры в собственные человеческие силы на пути к достижению поставленной им цели. Отсюда и неизбежное появление на его пути Мефистофеля, который будет искушать именно человеческую сущность Фауста. Дон-Жуан же искушает Силы Неба своей безоглядной верой в «слишком человеческое». Отсюда - «заземляющий» вестник Командор, с тяжелым пожатьем каменной десницы. И если проследить праисторию Фауста и Дон-Жуана, то первый восходит к прометеевскому типу героя, второй - к архетипу трикстера, вечному возмутителю спокойствия, непредставимому без энергии отрицания, реализующей себя в Игре.
Байрон начинает своего «Дон-Жуана» игровым метатекстом, рисующим «трудности» поисков достойного героя («героя без изъяна») в «тумане новых и былых времен». Выбор, падающий на Дон-Жуана, весьма многозначителен, поскольку совершается как выбор полемически-игровой: «культурный» герой всегда безупречен. Более того, on дяет возможность всту-
10
пить в особый хронотоп, в пространственно-временный континуум, который подчиняется своим собственным законам, независимым от наличествующих социально-исторических. Он к тому же и «вездесущ». Ему не составит особого труда, среди своих «эпических» «походов» у Байрона, предстать глазам того же Автора и в опере, и в драме, и в балете.
Байроновская Муза, для которой стихия игры - стихия родная, чутко улавливающая «новые созвучья», также предпочитает «Великой доле быть женой титана Простые приключенья Дон-Жуана». Здесь имеет место явная смена «эпического курса», ведущая отсчет от «Дон-Кихота» Сервантеса. У Байрона это звучит еще и контекстуально и интенционально определенно: байроновский герой показывается им как «человек обыкновенный», со всеми вытекающими отсюда последствиями. Перед нами - роман «характера и среды» в их взаимодействии и взаимообусловленности, в том его виде, которого требует у Байрона исчерпывающая самое себя романтическая парадигма.
«Дух отрицанья и сомненья», предполагаемый культурологе мой «Дон-Жуан», едва ли не игнорируется Байроном. Он дает свой вариант не романтического, а просветительского героя - «естественного» человека, попадающего в «неестественные» условия. И всякий раз выясняется, что инерция «природного» оказывается достаточно сильной для того, чтобы противостоять «неразумному», будь то каннибализм в прямом или переносном смысле, тирания сильных и слабых или превратности судьбы. Но «иммунитета» против «не естественного», «искусственного», т.е. «самовластия» Автора и инерции культуры, у бедного Жуана нет, что и «бросает» его «из стороны в сторону»: из Испании - в Грецию, из Греции - в Турцию, из Турции - в Россию, из России - в Англию. И при этом ему еще нужно успеть совершить все требуемые «культурные» подвиги: влюбляться, расставаться, изменять, сомневаться... Быть Дон-Жуаном!..
Но «главным» Дон-Жуаном байроновского романа является не «севиль-ский озорник», а... Автор, решивший примерить на себя не гарольдов, а жуанов плащ и маску в лучших традициях карнавальной культуры. И играет эту роль Байрон просто блестяще! Великолепная импровизация «чужих снов», аналогичная импровизации русского поэта - «Я - Гамлет, холодеет кровь...»
Байрон, на протяжении всего своего творчества активно разрабатывавший метатекстовые проблемы, идет от «прямого», «инвективного» типа метатекста («Английские барды и шотландские обозреватели») к метатексту внутреннему, органичному, необыкновенно масштабному («Дон-Жуан») в своих главных проявлениях. В центре его внимания оказываются проблемы существа искусства и литературы в целом, феномен художественного произведения и ею «прагматика», взаимоотношения автора и его творения, автора и читателей. Байроновский «Дон-Жуан» должен рассматриваться прс-
II
имущественно как универсальный роман, созданный в русле метатекстовои поэтики. Можно даже говорить о том, что «Дон-Жуан» - это роман-метатекст, вобравший в себя не только рефлексию Байрона, главным объектом которой становится Байрон-романтик, но и анализ романтизма в его эволюции в целом.
Вторая половина XIX века в Англии с полным правом может быть названа «эрой метаписьма», будучи имманентной, абсолютной необходимостью эволюции литературного дискурса в целом и романтического в частности. Томас Карлейль, провозгласивший «героем нового времени» «человека пишущего» ("The Hero as Man of Letters"), словно задал сразу и алгоритм его деятельности, в которой особое внимание отводится теоретическим аспектам литературы, ее восприятия, поэтики, автору как особой «разновидности» «человека разумного» - homo scribens. Джордж Элиот, М. Арнольд, У. ПеЙтер, О. Уайльд, У. Моррис, Дж. Конрад, Б. Шоу, Дж. Голсуорси, Г. К. Честертон, В. Вулф, Т. С. Элиот, Г. Джеймс... В центре их внимания как современная литература, так и классика, причем не только английская.
Как показательно озаглавлено одно из эссе Оскара Уайльда - «Читать или не читать», с интенсивно работающей здесь шекспировской аллюзией. Первая лекция из книги Дж. Рескина «Сезам и Лилии» о том, «что и как читать». Английское perusal - внимательное, пристальное, скрупулезное чтение, настоятельно заявляя о себе на рубеже XIX-XX веков, получит затем новый мощный импульс в веке двадцатом, превратившись в то «искусство критики», становящееся делом «критиков-художников», блистательным примером которых является Оскар Уайльд.
В его программном метатексте «Критик как художник» (1891) высшими и труднейшими из искусств провозглашаются Жизнь и Литература как самое совершенное средство ее изображения. Это необыкновенно важно, поскольку неразрывность этой связи и определяет главное, если не самую суть философии Уайльда - философии Жизни как Искусства и Искусства как Жизни. В подобном контексте следующая мысль - «как много потеряли писатели, оттого что принялись писать. Нужно, чтобы они вновь начали говорить», - уже не воспринимается как очередной уайльдовский парадокс, но превращается в знак Кредо писателя.
Утверждая, что, «Критика сама искусство. И как художественное творчество предполагает развитую критическую способность, без которой его, собственно, не существует, так и Критика является творчеством в самом высоком значении слова», Уайльд демонстрирует это в своем собственном, точнее - своим художественным творчеством, одновременно показывая всю условность подобного разграничения.
12
Если о поэтике Уайльда сказать, что она есть в самом прямом смысле искусство для Искусства, это, пожалуй, будет самым исчерпывающим, хотя и несколько эпатирующим определением. Но дело обстоит именно так. Чтобы создать Искусство, Уайльд абсолютно свободно, карнавально-раскованно, обращается к такому типу нарратива и даже - нарративам, в которых сольются воедино «скептический ум», «сердце мечтателя», «насмешливость дэнди» и «восторженность романтика». При этом появляется целая галерея героев-нарраторов, ведущая роль в которой будет отдана парадоксалистам, чья жизнь, как и способ ее осмысления, явятся результатом многочисленных антиномий. Итогом этого станет удивительная манера письма, где многое будет идти от Чосера, многое - от Шекспира, многое - от комедии Реставрации, многое - от Китса, многое - от Де Ла Мотт Фуке и Бертрана... Но поскольку УайлЕ,д изначально так или иначе решает метатекстовые задачи, то мы видим перед собой не плагиатный коллаж, а рефлектирующую поэтику, в которой особенно отчетливо слышится романтическая реверберация-эхо.
В контексте последующего уайльдовского творчества особое значение приобретает то, что его первое произведение в прозе «Кентервильское привидение» (февраль-март 1887) появляется как откровенно пародийное, преследующее явно метатекстовые цели. Главным объектом внимания Уайльда здесь становится то, что можно было бы назвать суммарным Текстом романтизма, и прежде всего в его англо-американском варианте.
Но еще большую ясность в вопрос общей направленности уайльдовского творчества, его приоритетов и его лейтмотивов вносит то, что вслед за «Кеитервильским привидением» появляется «гротеск»-«экстраваганца» Уайльда «Преступление лорда Артура Сэвила» (май 1887), произведение, которое не только продолжает пародийную линию «Привидения», но и делает пародию (и пародийность, по Тынянову) своего рода императивом его твоочества.
«Кентервильское привидение» Уайльда превращается в конечном счете в метатекстовую притчу о взаимодействии искусства и действительности. Иронично-парод и иная интонация Уайльда, нарочитая «готически-романтическая» поэтика не умаляет, но напротив привносит трагизм в повествование о судьбе Искусства «иных времен», представляемого «вдохновенным художником» - Привидением Кентервиля с трехсотлетней безупречной ре-путйцией и жизнью, полной творческих триумфов и побед, - которому приходится <<уйти со сцены» в «подтекст», поскольку пришло время «материалистической» истории с ее «прямотекстовыми» нарративами и «натуральными» средствами и приемами воздействия: настало время «декаданса» -«уъ'адкз лжи».
Наминая с выбора хроногопа, изначально строящегося на принципе романтического контраста, обращаясь ко всей системе поэтологических категорий романтического дискурса, вплоть до художественной детали, Уайльд
13
создает нарративную модель, которая, варьируясь, затем вновь и вновь проступает в его произведениях. Будучи основана на идее рыцарского поединка, архетшшчески восходящего к борьбе святого Георгия со змеем, эта модель трансформируется у Уайльда в модель противоборства Художника с чудищем новых времен - «Правдой» толп. Вся система средств поэтики квалифицируется при этом как явно игровая.
Уайльд делает композиционно-сюжетным стержнем своей притчи парадоксальное переворачивание обычной схемы взаимоотношений привидений с людьми, что приводит к плачевному результату: бедный сэр Симон чахнет на наших глазах, испытывая физические страдания, начиная от пустяковых (синяки и царапины) и заканчивая тяжелым душевным недугом. Перевернутая логика распространяется на все повествование, к-?, касаясь лишь сути взаимоотношений «девы и рыцаря» - Симона Кентераильского и Вирджинии Отис. Не только естественно, но сущностно важно в складывающейся здесь системе поэтики Уайльда, что нечаянный сгозор-тайна этих двоих персонажей приведет их к подлинной связи через тайну Посвященных, когда их делом станет воплощение древнего пророчсстиа.
Уже в названии следующей повести - «Преступление лорда Артура Сэ-вила. Размышление о чувстве долга» - звучит ключевая доминанта Уайльда: полемически-пародийная, откровенно игровая. Контаминируя такие «семы», как «преступление», «лорд Артур», «чувство долга», Уайльд приводит в движение волны огромного смыслового поля, охватывающего собой и топос романтизма с его обращенностью к ценностям Средневековья и рыцарской культуры, и топос культуры «декаданса» с его «родовыми» приметами - «аморальностью», пристрастием к «таинственному, романтическому», скучающей «изнеженностью» и «утонченностью». Следует отметить и то, что многое в поэтике «Преступления...» вызывает ассоциации с утрированной моделью «сенсационного» романа.
Делая конструктивно-смысловым центром «Преступления...» пэттерн «долг рыцаря перед прекрасной дамой», Уайльд вновь обращается к откровенной пародии. Мы видим здесь общий «программный» набросок Уайльда, что вкупе с его лекциями, эссе, критическими разборами, другими художественными текстами позволяет говорить о полноте и правомерности уайльдовской самооценки: он - «художник-критик», занимающийся «творчеством в творчестве».
«Героическая» роль «рыцаря бедного» отводится в мире «мозольных операторов» лорду Артуру, видящему в своей избраннице «чистейшей прелести чистейший образец» и готовому ради ее счастья даже пойти на подвиг... преступления. Повествуя о «рыцарском?, ^нспытанип» Сэвила, Уайльд изумительно играет понятиями «подвиг» и «преступление», помещая их в «романтически-гамлетовский» контекст, ч,-о, в сравнении с «не романтическими» «подвигами», которых здесь «показательно» много, при-
14
обретает едва ли не гротескную окраску. Детально разыгрываемая в условиях Лондона схема «рыцарского подвига», предельно «укомфортабельная», парадоксально оркестрованная, позволяет Уайльду достичь необычайно сильного пародийного эффекта.
«Романтический» пэттерн, многочисленные пародийные детали, особая уайльдовская интонация, «декадансная» «живописность» - все работает на «большой нарратив», каковым становится для Уайльда романтизм с его системой ценностей. При этом Уайльд разграничивает понятия Романтизм и «романтизм», претерпевающие на рубеже XIX-XX веков интересную метаморфозу: Романтизм с большой буквы принимает форму «неоромантизма», а «романтизм» все чаще граничит с фарсом. Первый - предел ностальгических устремлений Уайльда, второй - предмет его метатекстовой рефлексии.
Уайльдовское «творчество внутри творчества», по существу, тяготеет к переосмыслению всей парадигмы современной ему культуры: культуры «испорченного» романтизма и разучившейся «лгать» литературы. Все созданное Уайльдом, начиная от стихов и заканчивая комедиями, может читаться как единый метатекст, главным объектом которого становится наследие романтизма.
Если обратиться к поиску параллелей и родственных феноменов, то он приводит к тому, что анализируемое явление должно рассматриваться в качестве императива времени и не восприниматься субъективной потребностью Уайльда или, например, Т. Гарди. Флобер в «Эмме Бовари» и «Воспитании чувств», Гончаров в «Обыкновенной истории», «Обломове» или «Обрыве», Т. Манн в «Будденброках», Г. Д'Аннунцио в «Наслаждении», Г.Джеймс в «Письмах Асперна»... Во всех этих и им подобных случаях нельзя не видеть того общего, на основе чего будет разворачиваться процесс, который получит во второй половине двадцатого века название «деконструкции», и за которым будет стоять одна из существеннейших характеристик романтизма - беспрецедентная авторефлексия, выражающая себя в адекватных метатекстовых формах.
Интересно отметить, что романтическое противостояние реальности, внешне мало напоминающее уайльдовское, но необычайно близкое ему по сути, мы находим у «мрачного» Гарди. Более того, «скорбный» Гарди обнаруживает очень сходное с уайльдовским умение быть иронично парадоксальным, чрезвычайно «арабескным», «экспериментально-фантазийным» там, где речь заходит о Романтизме, «романтизме» и «реализме».
Весь корпус произведений Томаса Гарди строится в хронотопе «отсутствующей земли», символом которой становится его Уэссекс, - такой живой и такой призрачный в одно и то же время. II большинство героев Гарди с их системой ценностей могут быть названы искателями этой насущной, но уже почти скрытой для глаз земли.
15
Привлекает ситуация своеобразной реверсии: «автохтонный» призрак Уайльда, отступающий под натиском «пришельцев» из-за океана («Кентер-вильское привидение»); и «призрак» из-за океана Гарди, жаждущий обрести свою землю, оказывается там «персоной нон грата», «лэклендом» (lackland). В своеобразном диалоге «Кентервильского привидения» и «Старинных характеров» можно увидеть вариант эволюции феномена романтического двоемирия и его метатекстовое осмысление.
Найденный к затем великолепно им освоенный, метод Гарди приведет к появлению «романов характеров и среды», что так же невозможно не отнести к очень заметной вехе в истории эволюции английского романтизма: исследование Гарди противостояния ярких, неординарных, бунтарски настроенных характеров далеко не «романтическому» окружению. Здесь будет уместна метафора из Шекспира: одинокая фигура короля Лира на вересковой пустоши, противостоящая разыгравшейся буре. Далеко не случайно первый «программный» роман Гарди - «Возвращение на родину» - своим лейтмо-тивным хронотопом имеет хронотоп шекспировского «Короля Лира».
Не следует забывать и о том, что наследие Гарди включает в себя и «романы изобретательные и экспериментальные», и откровенного толка «романтические истории и фантазии». Последние составили целых четыре сборника: «Уэссекские рассказы» (1888), «Группа благородных дам» (1891), «Маленькие насмешки жизни» (1894), «Переменившийся человек и другие рассказы» (1913).
В январе 1887 года Гарди записывает в дневнике: «Простая натуральность не привлекает более. Столь порицаемая, безумная манера позднего Тернера - вот что нужно теперь, чтобы возбудить мой интерес. Скрупулезная достоверность вещественного факта утрачивает свое значение в искусстве - это ученический стиль, стиль той стадии развития, когда дух безмятежен и не чувствителен к трагическим тайнам жизни».
Уже одной этой мысли Гарди достаточно для того, чтобы понять, почему английская литература рубежа XIX-XX веков «обошлась» без явного натурализма. Почему Уайльд заговорил об «упадке лжи» в современной литературе. В равной степени хочется задаться вопросом, который, в частности, очень остро поставит во второй половине двадцатого века Джон Фаулз: «Что же это такое - «правоверный» «викторианский роман»? Был ли он в Англии? Не есть ли он очередной викторианский миф?» Правомернее говорить о том, что анти-викторианский роман активно разрабатывает романтический дискурс, а в своем метатексте приближается к той поре «романного совершеннолетия», которая приводит к напряженным рефлективным поискам и открытиям «трудной» литературы двадцатого века.
Следует особо отметить, что герои уайльдовских эссе и «Портрета г-на У. Г.» совершают квест «искусства ради искусства», становясь при этом не только героями метатекстовых произведений, но и создателями
16
собственных метатекстов. Уайльд здесь часто уравнивается в правах со своими героями, что позволяет говорить об особых отношениях автора и его персонажей: отношениях родства перед законами «второй» Реальности,
Обратим внимание на то. как разворачивается шекспировский квест в «Портрете г-на У. Г.», амплитуда которого своими крайними точками имеет Веру и Отрицание, а высшей срединной точкой, задающей ритм движению, становится «Искусство Лжи». Герои Уайльда последовательно проходят через круги веры, сомнений и отрицания, чтобы вновь прийти к Вере. «Попытка добиться совершенства художественного воплощения» в равной мере удалась и Чаттертону, и Шекспиру, и Сирилу Грэхему, и художнику Эдварду Мертону, который создал портрет Уилли Гьюза - «человека-невидимки». Они - realiora, реальнейшие из реальных, поскольку Уайльд показывает, что главный вопрос в «творчестве по поводу творчества» заключается не в том - кто и кого изображает, а как. «Портрет г-на У. Г.» есть уайльдовское размышление на тему абсолютной власти Искусства и его способности быть доказательством самого себя.
И когда герой-рассказчик, «Я»-герой делает, в свою очередь, «свое великое открытие»: «Любовный союз, к которому Шекспир побуждает Уилли Гьюза, - это «союз с его Музой»...» - метатекст Уайльда обретает свою завершенность: герой-автор-искусство-произведение вступают в свои естественные отношения, которые всякий раз порождают «Подлинную Иллюзию». Ее права и прерогативы, законы ее возникновения и воздействия становятся предметом интенсивной рефлексии в «универсальном» романе Уайльда «Портрет Дориана Грея», блестящем романе-метатексте, в сфере осмысления которого оказывается Искусство во всех своих проявлениях: литература, живопись, театр, музыка, декоративно-прикладное искусство.
В исследованиях последнего времени все чаще звучит мысль о необходимости коренного пересмотра того, что попадает в сферу влияния романтического дискурса, как и самой «классической» фазы его развития, затянувшейся, впрочем, на достаточно неопределенный срок. Эта необходимость вызывается даже не «каноническим» скепсисом и нигилизмом всякого «реконструктивного» периода, который следует за сменой одной культурно-литературной парадигмы другой.
Время культуры диктует свои законы, но именно романтизму удалось доказать, что литературный дискурс создает свое собственное время, по отношению к которому «наличествующее» часто может претендовать лишь на роль сноски. И главный «часовых дел мастер» здесь художник-романтик, который уверенно добавляет еще один временной модус: внутренний, что с неизбежностью приводит к обретению физическим пространством еще одного измерения - глубинного. Художник и его творение, как выясняется, живут по одним и тем же законам - законам свободно творящего Духа, ко-
17
горый способен одухотворить самое материю, как это некогда сделал Бог, творец всего сущего.
Речь не идет о крайности, утверждающей что есть только романтизм, проявивший себя в той или иной степени N, или извлеченная из него «корневая ризома». Но поскольку современное литературоведение с большей или меньшей определенностью говорит о том, что многое из того, что все еще принято именовать «декадансом», а также экспрессионизм, сюрреализм, экзистенциализм, «магический реализм», - так или иначе связаны с романтизмом и его эстетикой и поэтикой, то имеется не меньше оснований утверждать, что это есть результат существования и последующего воздействия некоего общего смыслового поля, очертания которого окончательно оформились на рубеже XIX-XX веков в диалоге романтизма и «неоромантизма».
Если еще раз задаться вопросом: «Почему «разные» романтики неизменно включают в свой пантеон Данте, Ариосто, Шекспира, Сервантеса, Мильтона, обнаруживая в их творчестве сущностно важное для их мирови-дения и художественного воссоздания? Ответ непременно будет включать в себя общее и частности, но среди общего будут присутствовать универсальность, профетически-гипотетический модус и метатекстовая компонента. Иными словами, предметом рефлексии и нарративной практики романтиков оказывается «литературность литературы», парадоксально владеющей при этом искусствами «смежными»: монументально-скульптурными, живописно-графическими, музыкально-ритмическими. Как выяснится несколько позже, ей будет подвластно искусство фотографическое и кинематографическое, не говоря уже об изысках современной экранной культуры.
Глава вторая ТЕКСТ-МЕТАТЕКСТ ФАУЛЗА
Проблема «причисления» к школе, творческому объединению, художественному направлению того или иного художника никогда не решалась однозначно. Классических, хрестоматийных «чистых» случаев в истории культуры, пожалуй, практически и нет. Всегда есть известная доля допущения в том или другом случае, и это - вполне естественный процесс. Но особый интерес представляют те художники, которых с большой долей вероятия и на достаточно веских основаниях можно причислить сразу к двум и более направлениям. Подобные явления - не только аргумент в пользу ревнителей а-классифицирующего и вне-иерархического подхода к определению места художника в общей творческой истории, но и поразительно интересный случай, помогающий приблизиться к пониманию самых тонких и глубоких характеристик творческого сознания и его манифестации.
!8
Фаулза трудно, а можег, и невозможно отнести к какому-то одному определенному нарративному дискурсу, хотя в сознании сразу возникают постмодернизм, магический реализм, романтизм, и целый ряд романных форм - роман социально-философский, воспитания, роман-притча, и тут же - сенсационный роман, психологический триллер, неоготический роман. Знакомство с творчеством Фаулза приводит к мысли о том, что даже если можно будет достаточно определенно говорить о типе наррации какого-то одного романа, то весь корпус его текстов будет по-прежнему стремиться к «а-финит-ности». Пожалуй, это можно назвать одним из главных признаков атрибуции фаулзовского текста: он всегда, подобно острову Фраксосу, - «огороженному» острову в романе «Маг» - обнаруживает свойство размыкания границ и расширения внутреннего пространства.
При всех интеллектуально-стилистических поворотах, парадоксах, синхронистически-диахронических сопряжениях его Текста, фаулзовская «игра в Бога» - это всегда «1сЬ»-повествование: наличие множественного «Я» героев, рассказчиков, свидетельствующих, комментаторов, но при этом, как аксиома, - «Я есмь» Автора. В случае с Фаулзом мы всегда знаем, где он находится - на сцене или за ней; знаем, что у него всегда есть своя точка зрения на происходящее, выраженная непосредственно или косвенным образом. В этом многое идет от поэтики игры, но не меньше - от «поэтики Ге-сйода», от поэтики притчи.
Текст Фаулза - это всегда осознанный диалог с предшествующей традицией, ведущийся необычайно красноречиво, изобретательно, остроумно. В данном контексте интересно сопоставить Фаулза, например, с Маркесом, у которого происходит переосмысление классики на новых концептуальных основах. Его творчество, моделирующее как бы всю систему отношений латиноамериканской культурной традиции с европейской, представляет собой плодотворный диалог, немыслимый без травестии и пародии.
Все без исключения герои Фаулза сами являются создателями текстов: Миранда и Клегг («Коллекционер»); Кончис и Эрфе («Маг»); Сара и Чарльз («Женщина французского лейтенанта»); Дэниэл Мартин и Саймон Вулф («Дэниэл Мартин»); Бресли и Уильяме («Башня черного дерева»); Майлз Грин и Эрато («Мантисса»); сэр Бартоломью и Генри Аскью («Мэг-гот»). Фаулзовский Текст многослоен и читается на нескольких взаимопересекающихся уровнях, но особый интерес представляют именно случаи встречи и взаимодействия текстов его героев с Текстом Автора.
Фаулз всякий раз «осознанно и систематически» привлекает внимание к тому, что его романы - это именно романы, артефакты. Занимаясь последовательным и скрупулезным изучением романного дискурса во всех его проявлениях, Фаулз одновременно разрушает этот дискурс. Но в итоге парадоксальным образом - из этого «разнонаправленного» процесса - воз-
19
никает Новый Текст, законом жизни которого является «реально-виртуальное» бытие на границе «реальности» и «Реальности».
Фаулзовская система романов демонстрирует совершенно особую систему взаимодействия каждого нового текста с последующими и предыдущими. Каждый из них, будучи автономным целым, в то же время является неотъемлемой частью системы, его превосходящей. И всякий раз его романы предлагают несколько равно приемлемых структур прочтения и анализа.
В случае с Фаулзом речь должна идти не только об удивительно органичном тематическом единстве фаулзовских романов, но и о своеобразной «синергетической» системе его произведений, системе, части которой не просто тяготеют к некоему центру, но и постоянно, на разных уровнях, соотносятся друг с другом, «самоорганизуются» в единое Целое, являющееся не результатом простого количественного сложения, а внутреннего структурного преобразования.
Каждый новый роман Фаулза есть пример диалектического «снятия»: предыдущее вбирается в него, проявляясь в «снятом» виде, а настоящее становится новой ступенью в развертывании «смысловой кривой» его Текста. Каждое новое фаулзовское произведение говорит о предыдущем, но и является предвосхищением последующих, будучи в то же самое время посредником в их непрекращающемся Диалоге.
Каждый «малый» текст Фаулза (его романы в их движении от «Коллекционера» к «Мэгготу») - пример «дезинтоксикации», необходимой для «нового обретения реальности» через самопознание, а его «Большой» Текст (весь фаулзовский корпус) своей главной мыслью имеет приобщение к более высокому уровню реальности и «пьянящий восторг» от соприкосновения с Трансцендентным.
«Большой» фаулзовский Текст несет в себе развернутые ряды вербальных, логических, культурно-исторических, идеологических значений, смыслов, коннотаций, и в этом отношении сопоставим с барочной идеей Книги Мира и Мира-Книги, равно как и с идеей «всеохватного» романа Новали-са, «тотального» романа Маркеса, интеллектуально-книжной вселенной Борхеса и Гессе.
Фаулзовскую поэтику выстраивания-возникновения «Большого» Текста из «малых» можно было бы назвать «мерцательной»: благодаря тут и там «оставленным» «(о)-сколкам» Текста, начинающим «сверкать», когда на них падает отсвет последующих романов. Затем они уже «мерцают», не переставая, сквозь всю толщу фаулзовского Текста, поскольку постоянно заряжаются энергией его Света. Fiat lux! - это не только кредо фаулзовской когнитологин и этики, но и структурный принцип его поэтики.
В «мерцающем» Тексте Фаулза «исполненный» Мирандой «пожар» в гостиной Клегта связывается в нашем сознании с мастерски подготовленной сценой «визита к больной» Саре в эксетерском пансионе, во время которой от
20
уголька из камина загорается ее одеяло. Купленная Клеггом в Сохо «книга» «Туфельки» ассоциируется с альбомами «Красоты природы» и «В дебрях Скандинавии», найденными Эрфе в приготовленной для него комнате на вилле Бурани, и - со сценой «суда» в гостинице из «Мэгтота» («Наконец одежда уложена на скамью <...> Теперь на ней лишь сердоликовое ожерелье и чепец»).
Русский оркестр, играющий Шостаковича, ведет к русской музыке в «Маге» к «Дэниэле Мартине». Канн, Коллиур, Валенсия - знаки родства Миранды и Алисой. Так же как училище Слейда объединяет Миранду и Диану. Пастушата - брат и сестра, встреченные Эрфе и Алисой во время их поездки на Парнас, свяжут воедино эту поездку с другой - сэра Бартоломью и его спутников, которые также увидят маленьких пастухов - брата и сестру, причем и в первом случае, и во втором реакция на эту встречу Алисой и Ребекки будет удивительно похожей. Как неправдоподобно схожей с клегговской будет и реакция Чарльза Смитсона на появление «новой» Сары: «Такою она жила в самых блаженных его воспоминаниях, такою предстала ему теперь - по-прежнему удивительной, но еще более законченной, достигшей расцвета, крылатой красавицей бабочкой, вылупившейся из черной невзрачной куколки».
По существу, к подобной же поэтике обращается и Маг Бурани-Кончис, оставляющий в своих действиях и рассказах «мерцающие» подсказки. Действительно: сквозь пожар в замке де Дгокана просвечивает Сейдварре и наоборот. Дело не в порази1:йльности этого совпадения, а в умении найти связь между этими событиями в самом себе, что Кончис и предлагает делать Эрфе. А Фаулз - своим читателям. Каждый новый «мерцающий» след, на первый взгляд. - «мантисса», вроде бы незначащая подробность, но их соединение дает в конце полный тезаурус писателя. Самоповторы, автоцитирование, ассоциативные вехи буквально пронизывают фаулзовский Текст, свидетельствуя о его особом содержательно-структурном единстве, имеющем пелью создание некой Экзистенциальной Параболы.
Очень яажно зыделение в особые группы гносеологических и онтологических мегафор Фаулза, во-первых, потому что они позволяют увидеть ин-тенсивност*. и напрап^ение когнитивного процесса, без которого непредставимо фаулювсше трорчестао; во-вторых, потому что их повторяемость, лейтмотизный характер дают еще одну возможность осознать единство фа-у;повского Текста; в-третьих, именно эти ряды метафор выводят нас на уровень метафизики Фаулза.
К разряду этих метафор можно отнести следующие: лабиринт, дверь (окно), остров, сест, книга природы, но л вал (пещера), школа, суд, «эвристическая мясорубка», «игра в Бош», театр, роман (книга), зал ожидания, река (море), коллекционер.
Фаулз уже «Коллекционера» прямо называет пригчей. Того, что его ро-
21
маны - это именно «художественные Уроки», Фаулл особи не скрывает. Напротив, он всячески намеренно обыгрывает структурные моменты, предлагаемые поэтикой притчи.
Притчи Фаулза - это прежде всего два вида текстов: 1) представляющие собой один, цельно-законченный, ^сплошной) текст - «Коллекционер», «Маг», «Загадка», «Элидюк», «Бедный Коко», «Мантисса», и 2} имплицитно введенные в основной текст и имеющие свои собственные внутритекстовые границы (сказка Миранды о Принцессе и Чудокище; притчи Кончиса и притча о короле-маге из «Убежища»; пригчи профессора-египтолога, притчи сэра Бартоломью). Разумеется, это разграничение можно провести достаточно условно. Но можно говорить в то же время о безусловно присутствующих в отмеченных текстах Фаулза повторяющихся моментах, позволяющих атрибутировать их именно в качестве притч.
Все эти моменты своим конструктивным предкязкачеьчем имеют особый способ подачи смысла. Перечислим их:
1) нарочитая, акцентированно-гтунктирнак смысловая заселенность; 2) последовательное вычерчивание «смысловой кривой»- 3) сгущенность, сконцентрированность «иллюстративного» материала; 4) оперирование предельными категориями; 5) диалектика частного и общего; 6) высокая сгепень абстракции, соединенная с тщательной выписакностью конкретного; 7) наличие вербальной доминанты; 8) драматизация Слова; 9) культ Слова - объясняющего, наделяющего силой и верой, просветляющего; 10) многоуровневость возможного прочтения, соединяющаяся с «диктатом» авторского Слова.
По существу, идущие в границах постмодернизма поиски ковой философской антропологии предполагают, как и в романтизме, изначальную соотнесенность со всем Пространством Культуры- Отсюда - «преизбыточ-ность» и «гиперуниверсальность» художественных средств, «фракталь-ность» постмодернизма. Отсюда же и одна из его главных метафор - борхесовская «Вавилонская библиотека». Отсюда - и адекватные, пластично-протейные способы «объясняющего понимания», посредством которых становится возможным описывать современную культуру, и литератур-у в частности.
Основополагающая для философия и эстетики романтизма идея «двое-мирия» приобретает у Фаулза, во многом наследующего романтическую парадигму ценностей, «старое-новое» звучание. Универсум для него также имеет двойственную природу - «профанную» и /сакральную» И если е определении границ и сути профа;<ногс мира Фаулз тра/п-щнонен. то во втором случае - нет.
Воображаемый мир и Мир Воображения - не отио и iyi же. И Фаулз всем своим Текстом показывает явно-скрыгую опасность п-.-рвиго, возвращая своих героев посредством «дезш-ггоксикации» на «?,е;^.лю->. и утверждаем
22
императивность второго. Фаулз есть, по сути, соединение «Иметь или Быть» и «Бегства от свободы» в новое органичное единство - «Быть в Свободе)4. Это 6ы№е в Свободе становится неким этическим и эстетическим императивом и для самого Фаулза, н для его читателей и интерпретаторов.
Фаулз - вслед за философией поэтики романтиков - работает на создание текста такого уровня, на котором всякое проявление индивидуального находит себя в универсальном. Некий «универсальный культурный Текст» (где всякий контекст - лишь его ячейка) Фаулзу просто необходим. Он, кажется, идет от одной из главных аксиом Учения Друидов: знание всех предыдущих стадий необходимо для настоящего и будущего развития, каждый должен обладать «панорамным» знанием.
Все без исключения романы Фаулза - это романы-мистерии, романы-ритуалы преследующие цель приобщения профанов к сакральному, работающие на инициатическое посвящение, Более того, перед нами всякий раз некий «профанный текст», то есть лишенный или почти лишенный соответствующего эксплицитно выраженного плана выражения, но при этом стремящийся «перерасти» себя и стать ритуально-сакральным.
Это всегда «экуменический» текст, совмещающий в своих границах вещи, на первый взгляд несовместные, часто разрушающий самое границы текста, играющий большинством условностей, перерастающий в Текст мис-териально-карнавальный... И при этом, аналогично тому, как это происходит у Борхеса, далекий от «нигилизма» и «тотального релятивизма» постмодернистского дискурса, но напротив - «верящий в большие наррати-вы». устойчивые Смыслы.
Объединяющим началом для всех «игровых эффектов» становится некий приниип «единого жанра», слагающийся из поэтики романа-romance, романа воспитания, «готического», «сенсационного» и поэтики иллюзорно-иллюзнонного театра эпохи барокко. Подобная «взрывчатая смесь» для дискурса постмодернизма не новость. Но все зависит от деталей, штрихов и нюансов. И здесь необходимо отметить то, что в конечном счете Фаулз обращается к некоему универсальному приему, своеобразной литературной конотакте, котопгя привела к появлению в эпоху барокко, следующего ут-вррж- ения - Hie 1'her est Mundus.
Одр я америкакский исследователь однажды сказал о сделанном Борхесом: лгстскп-шгум ко всему корпусу литературы. Фаулз, на наш взгляд, ?гог ьостскриптуч внкмвтелънейшим образом читает. И прежде всего своими излюбленными литературными средствами - аллюзиями, ассоциациями, прямим 1; косвенным цитированием, приемом «текста в тексте», взаимодействием иктер- и метатексча. Особо следует выделить мифологический и символический планы его романов, которые, впрочем, также проходят через «школу игры». Пастиuj и притча, пародия и «протокол-диагноч», социально-психологический роман и газетный репортаж... -
23
«Протейный концерт литературы». И ко ьсему -- что-го вроде антиутопической утопии, представляющейся Фаулзу необходимым качеством современной культуры.
В заключительной части «Поэтики» Аристотель утверждает, что самое важное - это быть искусным в метафорах. Фаулз в своем романе едва ли не заявляет о своем прямом ученичестве у Аристотеля: потому что все можно свести здесь к одному-единственному слову - «маг». «Маг» - это начало начал и фаулзовской философии, и фаулзовской поэтики. Но это еще и его «главная метафора», развернутая на все 2500 страниц его Романа: «живая метафора» П. Рикёра, который говорив о том, что «метафорический смысл -это не сама загадка... а ее решение, т.е. установление новой семантической правильности». Эта «новая семантическая правильность» может быть прочтена у Фаулза так: маг - это роман, роман - это маг.
Фаулзовский Текст являет собой редкий пример сочетания «несочетаемого» в новом органичном единстве: «высокого-) и «низкого», «бульварного» и «элитарного», утверждения и отрицания, следования традиции и ее преобразования, карнавального и мистериального, рассчитанного на читателя-героя и на героя-читателя.
Всякий метатекст - это прежде всего проблема «само нарушения» границ внутритекстового пространства, это целенаправленная «диверсия», если иметь в виду и традиционное, и исходное значение этого понятия: diversio -отклонение, отвлечение, онтологически-гносеологический смысл которого заключается в том, чтобы определить, кто и что пишет, как читать, в чем заключается и как выражается сущность свободы «второй реальности» -Искусства. Метатекст становится знаком особой связи грех составляющих: Автора, Текста, Читателя. Последнее особенно важно, потому что диалектика современной наррации столь же зависит от Читателя, сколь не зависит, или почти не зависит от него, наррация предыдущих веков. Булгаковское -«За мной, читатель!» - становится девизом и конечной целью метаписьма в XX столетии.
Дэвид Хейман, в качестве вех развития искусства метаписьма, отмечает вклад Эдгара По, имеющий «решающее значение для самосознания писательского ремесла», письма Гюстава Флобера и предисловия к романам Генри Джеймса. Речь идет соответственно о середине, второй половине и рубеже XIX-XX веков. С этим трудно спорить, важно лишь отметить ти, что во всех названных случаях мы имеем дело с «внешними», «экстра»-метатекстами («сепаративными» по В. Шаймиеву), то есть текстами, находящимися вне границ художественного текста.
Между тем двадцатый век, и прежде всеги его вторая половина. - это преимущественное проявление «внутреннего» («иннективного»), имплицитного метаписьма, имманентного тексту. Проблемы поэтики 1десь -
24
смыслонесущая конструкция. В центре «внутреннего» метаписьма оказываются перипетии самого художественного сознания. В этом случае должны быть названы другие вехи. Это Стерн, Байрон, Стендаль, Малларме, Уайльд. Если же вести речь непосредственно о XX веке, то нельзя не назвать, в частности, Т. Манна, В. Вулф, П. Валери, X. Л. Борхеса, И. Бродского, Фаулза.
Следует разграничивать «внешний», «внутренний» и комбинированный вид метаписьма. Подобное разграничение не только позволяет говорить о квест-романе как об особой жанровой разновидности, но и дает возможность увидеть разность работы художественного сознания, имеющего дело с «алгеброй» и «гармонией» творчества. Разумеется, мета-фрагменты можно встретить и в художественных текстах названных Хейманом художников, но речь здесь не идет о неотъемлемой, имманентной характеристике поэтики художественного произведения.
Можно говорить о последовательном развертывании мысли Фаулза в его Тексте и Метатексте, поскольку они оба пересекаются и взаимодействуют через образ Пути: свой путь-поиск совершают его герои, свой путь-поиск совершает Автор и его Читатель. И в первом, и во втором случае показаны и начало и конечная цель движения. Для Текста это высвобождение из «подвала» и движение к «Городу красоты несказанной», который «не от мира сего, но от иного мира, против нашего совершеннейшего, который имеет знания обо всем, что неведомо нам». В случае с Метатекстом - это движение от «анти-текста» Клегга к «безмолвному тексту» Бартоломью, сжигающему «слова, слова, слова», чтобы стал внятным Логос.
Основа Метатекста Фаулза - это диалектика взаимоотношений Автора-Автора», персонажей-«персонажей» и читателя-«читателя». Равно как и метаморфозы, воздействие Текста и его восприятие всеми участниками творческой игры. Автор у Фаулза - это соединение Плана и Импровизации, сознательного и бессознательного, «серьезного» и пародийно-игрового, «центростремительного» и «центробежного». Он - шахматный гроссмейстер, но он же - и игрок в рулетку. Он не только создает текст, но и «правит» его по ходу, одновременно комментируя и оценивая, а порой и становясь его персонажем. Автор Фаулза - Людовик XIV Текста и одновременно его Буало, Мольер и д'Обиньи.
Герои Фаулза почти всегда «авторы», создатели текстов, но в то же время - их читатели, критики, комментаторы. Читатель Фаулза, соответственно, может стать «автором», «героем», «читателем». Безусловная условность и условная безусловность...
Одним из эстетических требований литературы XX века становится доверие к читателю. Но - не в меньшей степени - и доверие к Автору, основательно «подорванное» в последнее время. Это доверие немыслимо без сугубо «технических характеристик» существования литературы как вида ис-
25
кусства: в первую очередь - системы условностей, соответствующих определенному коду литературы.
Закон существования литературы по Гете - это «поэзия», ее ведущий гносеологический принцип - «правда». Но в искусстве «поэзия» и есть «правда», а «правда» вне «поэзии» - не есть литература. Это вечная «игра на гранях», точнее - гранями того «магического кристалла», сквозь неоглядную «даль» которого проступают очертания «свободного романа».
Вопрос доверия для Фауяза разрешается одновременно в двух плоскостях - эстетической и этической. Если Эрфе-читатель, например, не доверяет Кончису-автору («Маг»), это не только делает текст заведомо невозможным, но и грозит превратить «вменяемость» Эрфе в «невменяемость» этического порядка. «Она не Жюли, но и не играет роль Жюли»... В этом утверждении Кончиса - воплощение принципа особой аутентичности литературы и искусства: «искусство лжи» здесь есть высшая степень проявления «искусства правды».
Кончид-«трикстер», «мастер шоу» - ипостась самого Фаулза - является знаковой фигурой Автора в Тексте писателя, целостного в своем движении от «Коллекционера» к «Мантиссе»: от «внешнего» показа работы творческого сознания к показу «внутреннему». При этом естественным образом происходит «переключение регистров»: от «психологического триллера» к romance-novel, включая в себя все «промежуточные» ступени.
Фаулзовский единый Текст ~ это удивительное соединение философского вопрошания самого высокого порядка с «ирландским рагу» литературных стилей и карнавальным хороводом «масок» Автора, Героя, Читателя, Интерпретатора, Критика, самого Текста.
Логика развертывания фаулзовского метатекста неминуемо должна была привести его к «Мантиссе» - карнавальному фейерверку метаписьма, сопоставимому разве что с аналогичной «огненной работой» в «Тристраме Шенди». Можно с достаточной определенностью говорить о вехах-образцах в истории английского метаписьма, на которые равняется Фаулз. Это Чосер, Шекспир, Сидни, Стерн, Филдинг, Шеридан, Байрон, Уайльд, Джойс.
«Мантисса» являет собой образец поистине «маргинального» метатекста, если иметь в виду и этимон понятия «мантисса», и «потусторонность» фаулзовского взгляда на микро-макромир литературного произведения. Откровенно полемически, но одновременно и карнавально-пародийно, Фаулз относит свой роман к разряду «незначащих подробностей».
Если обратиться к «смысловой перспективе» фаулзовского метатекста, то нельзя не обратить внимания на следующую фаулзовскую «незначительную» подробность: «обездвиженный» и «насилуемый» Майлз Грин в своей палате возвращает нас к Миранде Грей «Коллекционера». Это далеко не случайно, как не случайно и совпадение инициалов этих героев - М. Г.
26
Сравнивая Миранду и Грина, мы не можем не увидеть внешнего сходства, но внутренней разности их положения. Если Миранда-бабочка становится в условиях «морилки» Клегга Мирандой-Психеей, Душой, постигающей природу Света, то Грин, помещенный в «камеру-обскуру», остается тем фантомом, чье существование обретает плоть и кровь только благодаря «фундаментальному» вмешательству в творческий процесс фундаментально же подготовленных критиков-интерпретаторов.
Рассматривая движение фаулзовского метатекста от «Коллекционера» к «Мантиссе», мы видим в этом движении последовательность, закономерность, «системность». Из этой последовательности следовало бы «исключить» роман «Мэггот»: в последнем романе Фаулза содержится своего рода «снятие» предыдущего движения, подразумевающее его переход на иной качественный уровень метаписьма. Кульминационная точка предыдущего этапа - «Мантисса» доводит до логического конца большинство проблем современного литературного дискурса: «двусмысленность» положения автора, создающего «двусмысленно-многосмысловые» тексты, которые в конечном итоге являются «чужими», а сам автор - «автором», т.е. не более чем искусным комбинатором чужих слов и мыслей, «манипулятором», полагающимся на ловкость рук при нажатии клавиш компьютера, к тому же -все чаще уступающий свои «исконные» права критику-деконструктивисту или читателю-«соавтору». Из всего этого следует, что едва ли не самым большим «мошенничеством» во всей предшествующей культуре была «проблема художника и искусства» во всех своих аспектах. Уайльдовское -«Всякое искусство совершенно бесполезно» - в своем нынешнем «воплощении» читается как вопиющая банальность.
В подобном контексте роман «Мэгтот» становится манифестом «вновь обретенного» авторства, наслаждающегося всеми прелестями творческой свободы, признаваемой его «конституционным правом», непредставимого без праздника воображения, рождающего капризы-мэгготы, которые не поддаются «суду земному», поскольку, как Беллерофонт на своем Пегасе, способны воспарить в небо и сразить химер «рационального» сознания с его позволившей себе крайности Де Конструкцией.
Проблема средневековых скрипторов - непонимания и произвольного толкования неясных мест переписываемого текста - столь легко разрешаемая «скорым на руку» писцом Джоном Тюдором («Мэгтот»), в контексте метатекста Фаулза выходит на глобальную проблему правильного Прочтения чужого текста, что является вопросом вопросов для всех его героев, начиная с «Коллекционера». Эта же проблема дает конструктивную основу и текста, и метатекста Фаулза в его последнем на сегодня романе.
Метатекст романа Фаулза «Мэггот» призван показать естественное соседство и взаимодействие профанного и сакрального в Царстве Мэггота Искусства. Соседство, но не конфронтацию; взаимодействие, но не игнори-
27
рование. Обыгрывая в новом ключе историю «вавилонской блудницы» Фанни-Луизы-Ребекки, принимающую здесь вид вариации на тему «Христос и Мария Магдалена», Фаулз идег от библейской поэтики, совмещающей на равных Книгу Бытия и Книгу Царств, Книгу Числ и Евангелие. В этом ракурсе «мантисса» и «мэггот» становятся ключевыми метафорами для понимания его Метатекста.
Следуя за тождеством-различием фаулзовского Текста, сближая при этом «далековатые идеи», мы связываем воедино и аналогичные действия, совершенные «неподобными» людьми, в разных временных плоскостях: сжигаюшего романы Кончиса и сжигающего свою дорожную библиотеку сэра Бартоломью; Миранду., показывающую свои работы Чарльзу Вестону, и Диану, показывающую свои - Уильямсу; Смитсона, направляющегося вслед за Сарой в ее «убежище», и Дэнни Мартина, оказывающегося с Нэнси в ее «тайнике»... Перечень можно продолжать, но всякий раз это будет означать, что и мы, читатели, вслед за фаулзовскими героями, поставлены писателем перед той же необходимостью, что и его герои: «сличить» надписи на клетках с тем, что в них содержится. От читателя Фаулз вновь требует «героического» действия по сопряжению видения и понимания.
Символом понимающего видения для всего фаулзовского Текста может стать каменная голова с Киклад («Маг») - средоточие философии Кончиса, ак-кредитационная «карточка» его и его Содружества. Карнавально-винтер-текстуально» появившись затем в «Мантиссе», и провокативно-контрастно заявив о себе в «Мэгготе», этот символ вбирает в себя энергию когнитивных усилий героев Фаулза, постигающих, что Истина безжалостна (только по форме, как уточняет Кончис, но не по сути), поскольку не признает никаких смягчающих обстоятельств, но и ослепительно радостна, потому что несет в себе освобождение от ложного и недолжного, выводит к просторам «Вечного Июня».
В романе «Мэггот» доходит до своего логического завершения мета-текст «Коллекционера»: абсолютно «объективное» повествование-наррация, предельно «автономизировавшаяся» от Автора, есть самый совершенный Мэггот Искусства.
Глава третья
ЭВОЛЮЦИЯ МЕТАТЕКСТА АНГЛИЙСКОГО РОМАНТИЗМА В «РОМАНОГРАФИИ» ФАУЛЗА: ГЕРОЙ - АВТОР - ПРОИЗВЕДЕНИЕ
Интертекст - один из продуктивнейших способов смыслообразования в литературе XX века, чем дальше, тем глубже осознается как ее онтологический модус. С момента осознания литературы в качестве феномена общече-
28
ловеческой духовной практики, своеобразно проявляющейся в тех или иных национальных вариантах, но подчиняющейся при этом единым законам, она непредетавима без имманентно присущего ей «диалога книг».
В фаулзоведении уже достаточно подробно «расписаны» и классифицированы авторы и произведения, так или иначе «имплантированные» в ткань его романов, отмечены жанры и культурно-исторические эпохи, которые со-сташмют его тезаурус. «Структурирующая функция» фаулзовского интертекста очевидна, но это вовсе не означает, что очевидной является сама структура его интертекста, нуждающаяся в скрупулезном анализе и подробном описании. Поскольку Фаулз постоянно обращается ко всему пространству Культуры в целом, с одной стороны, и к Литературе в ее непрекращающемся движении - с другой, возможно, достаточно продуктивным способом описания структуры его интертекста станет «пространственно-хронографический», то есть - предполагающий одновременное синхронно-диахронное движение по всему его Текс'гу именно как по пространству, имеющему свою систему измерений и соответствующую систему координат.
Постоянно обращаясь к темам, мотивам, образам мировой литературы и шири - культуры, Фаулз чаще всего не довольствуется их прямым «калькированием», а трансформирует их, вызывая нужное ему резонансное звучание, контаминирует, пародирует, своеобразно цитирует, т.е. превращает их в нужные ему мыслительно-художественные конструкты. В центре внимания автора данного исследования оказываются прежде всего повторяющиеся, лейтмотивные смыслообразы Фаулза, дающие возможность увидеть ин-тертеьхтуальное пространство его романов под новым углом зрения.
Автор выделяет следующие мыслеформы. Темы: «утраченные иллюзии», «падшая женщина», «преследуемая добродетель», «сиротство», «маленький человек», «мышеловка», «двойничество», «искусство-жизнь», «метаморфоза» («превраштние»), «пастораль», «кукла-автомат». Мотивы: «Вызов», «искушение», «пуританство»; культурологемы: «изгнанник» («изгой», «беглец»), «нарушение :шпрега», «рыцарь на распутье», «волшебный лес» (сад, долина, остров), 'фи.сстер-шут, красавица и чудовище, «мир-театр». Образы; Гамлет, Байрон, Робинзон, Фауст-Мефистофель, Артур-Мерлин, Дон-Жуан, Одяесгй, Пенелопа -- калипсо, Сирена, маркиз де Сад (садизм), Дон Кихот, Амур и Психея, Орфей и Эвридика, Нарцисс, Просперо.
Понятие героического в европейской культуре последних полутора-двух ст олеги:-! своим критерием имело некое «свыше сил» «обычного», «средне-го-> человека, шла ли речь о его физической или духовно-нравственной природе. Начавшись с «мы все глядим в Наполеоны», оно со временем было перенесено в «иные пределы». Сэм Фэрроу Фаулза («Женщина французского лейтенанта») здесь едва ли не знаковая фигурч: он не лишен «идеальных» устремлений, пределом которых становится его мечта стать... мистером Фрименом — галантерейно-мануфактурным королем.
29
Протагонистам фаулзовских романов всякий раз предлагается Испытание, которое Друиды считали главным, - «столкновение с исключением». То, как происходит это «столкновение» и к чему оно приводит, позволяет Фаулзу дать панорамное видение проблемы «современный герой». При этом его Текст естественным образом вбирает в себя «героические изыскания» Средневековья, Возрождения, Барокко, Просвещения, Романтизма, Реализма девятнадцатого века. И здесь органично в художественную ткань его романов входят Кретьен де Труа и Мария Французская, Сервантес и Дефо, Шекспир и Пушкин, Байрон и Флобер,
Роман воспитания, как вполне определенная историко-купьтурная и жанровая разновидность европейского романа, неизменно присутствует как своего рода инвариант фаулзовского Текста, выявляя при этом достаточно устойчивую конструктивную основу и сверх-задачу. Большинство исследователей вычленяет эту основу и на уровне поэтики, и ка уровне тематики. В связи с этим интересно проанализировать, какой модели романа воспитания он отдает предпочтение, кто выступает у него в ролях Учителей, «экзистенциальных наставников» и учеников, и каковы взаимоотношения между ними.
Поскольку цель воспитания для Фаулза в первую очередь заключается в «расширении внутреннего бытия», то естественно предположить, что априори в качестве приоритетных Фаулз выделит модели, преимущественно связанные с интеллектуально-психологическим анализом, моделирующим процессы внутренней жизни героя в ее взаимосвязях с макрокосмом.
Какой же способ интроспекции выбирается Фаулзом? Чаше всего - самый «непосредственный»: исповедь - пристальное, иногда до боли в глазах, всматривание в самого себя, но при этом неизменно сопровождающееся коррекцией со стороны Учителя, который и инспирирует самоанализ героя и имманентно входит в него. Невозможно представить дневник Миранды без присутствия в нем Чарльза Вестона. Как непредставима исповедь Эрфе без Кончиса и его Содружества, роман Мартина - без автопортрета Рембрандта, книга Майлза Грина - без Эрато. Но и в романах «Женщина французского лейтенанта», и «Мэггот», когда, казалось бы, выбранный Фаулзом дискурс формально к исповеди несводим, она, равно как и ее «агентн», тем не менее имплицитно в них присутствует.
Идя от Просвещения и его главного инструмента - романа воспитания, Фаулз всякий раз приводит во взаимодействие «естественное», «головное-.) и «искусственное». Парадоксальный результат не заставляет себя ждать: «естественным» человеком является Кпегг, но не менее «естествен» и Бартоломью; «головное» Кончиса - «естественное, так же ккк «естественно» «искусственное» Дэниэла Мартина. Естественно то, что Миранда д-сржится за рисунок Чарльза Вестона как за распятие; естественно, что имя дочери Сары и Смитсона - Лалаге приходит «из» Томаса Гарди; естественно, что Лилия де Сейтас - это Церера и Алиса Кэрролла в одно и то же время; ссте-
30
ственно, что у девушки-француженки, которую Мартин встречает у Джейн, лицо из расиновской «Федры».
Фаулзовский роман воспитания ставит перед собой ту же цель, что и роман становления, роман-инициация романтиков - Bringing Up. И для Фаул-за важно ле только расширить круг понимания своих героев, но и вовлечь в этот круг своих читателей.
Большинство исследователей фаулзовского творчества единодушно признают квест органичной частью, необходимой составляющей созданного им мира. Вопрос осложняется тем, что квест у Фаулза ведется параллельно на двух уровнях - персонального квеста героев и авторского квеста, в свою очередь, раздваивающегося на духовный квест Фаул за-чел о века («Романы -операции по спасению»; «Романы помогают мне понять себя»), и квест Фа-улза-писателя, стремящегося достичь горизонта романного мира. Первый случай автор данного исследования называет «роман-квест», второй -«квест-рсман» и пытается не только наметить линии их взаимодействия, но и вписать их в пространство фаулзовского интертекста.
«Габбья», в которую Эрфе, по его словам, заключил себя сам («Маг»), в контексте фаулзовского Текста оказывается рядом с подвалом Клегта («Коллекционер»), домом миссис Поултни и домом «тети Энн» («Женщина французского лейтенанта», «Коллекционер»), «пьесами мести» Дэниэла Мартина из одноименного романа, лондонским заведением мамаши Клей-борн («Мэттот»). Это всегда - нижние точки квеста, которые либо поведут героя наверх, либо сделают квест заведомо невозможным.
С этой точки начнется поиск Чарльза Смитсона, разворачивающийся в двух плоскостях: в поисках противостояния искушению Сары-Лилит и в поискнх возрождения через Сар у-Беатриче; Дэниэла Мартина - от Торнкума военных лет до Египта и Пальмиры Кирнбергера; сэра Бартоломью - от Ньютона и Сондерсона до Святой Премудрости. И всякий раз - параллельно -Фа>лз разворачивает «квест» t: противоположным знаком: анги-квест (Мит-форд, Аскью), «квест» (Ом) или «не-квест» (Уильяме) своих «зеркальных» героев.
Можно п>во; ;пь о чгклых и порой едва ли не буквальных совпадениях в творчестве тех или иных писателей, можно прослеживать перипетии странствий «бродячих, сюжетов», но не они в конечном счете являются критерием Ро;г«.гна. Речь прежде ьсего идет о Креативном Духе разнотождественно проявляющем себя в мире, о своего рода Со-Тексте, который утверждает правь некоего «Ассимилирующего кода».
ь случае с Фаулзом можно говорить об «ассимилированном коде» Гомера II Гюрхеса, Гете и Свифта, Гессе и Шекспира, Ибсена и Уайльда, Марии Французской и Эдгара По. Бальзака и Джейн Остен, Пушкина и Камю, Набокова и Вирджинии Вулф, Метерлинка и Чосера. Ряд можно продолжить, но нас интересует то, эксплицитным выражением чего он является. И здесь
31
можно сказать, что в духовном космосе Фэулза Шекспир и Свифт, например, это великолепные, но только отдельные главы в тексте Книги Литературы. Здесь все синхронно, со-причастно Единому, как его понимает Фаулз.
Фаулзовский Кончис - философ «событийной мысли» совмещает «акт чтения» и «размышления над текстом». Точнее, предлагает это делать, потому что способ организации егс «текстов» и их значений - это классическая «ризома» постмодернизма: чтобы «прочесть» «крону» - нужно знать «корни». Но с другой стороны, это не менее классическая метатек-стовая модель романтиков: «Чем больше поэзия становится наукой, тем больше она становится и искусством. Если поэзия должна стать искусством, если художник должен обладать основательным пониманием и знанием своих средств и целей, препятствий на их пути и их предмета, то поэт должен философствовать по поводу своего искусства. Если же он хочет быть не просто сочинителем и работником, но и знатоком своего дела, способным понять своих сограждан в мире искусства, то он должен стать еще и филологом» (Ф. Шлегель).
Для Фаулза абсолютным в искусстве, как сказал он сам. является «ностальгия по лучшему миру (выделено нами. - Н. С) ...лучшему метафизическому состоянию, чем то, которое есть». Живая цепь Учителей Учителей - явленная метафизическая история лучшего мира, о котором они несут свою весть Urbi et Orbi. Ее можно уподобить созданию «Хоровода Гигантов», вечно присутствующему Знаку Наличия Мира Иного, Введением в него. Сэр Бартоломью («Мэггот») стремится в Стоунхендж как к месту Встречи, которая обозначит Переход в Иноприродное, более высокого порядка Бытие. Перед нами фаулзовская метафора Круга Преображения, который вплотную подводит к «лучшему миру».
«Мантисса» и «мэггот» - две фаулзовские «терминологические» метафоры, с помощью которых можно достаточно точно обозначить суть поэтики Фаулза. Первая метафора, осмысляясь предельно иронически, становится у него емкой, структурно-полисемантичной, вырастающей до размеров понятия «художественное произведение» и даже - «литература в целом», что становится результатом противостояния Фаулза тотальному литературному «нигилизму» постмодернистов, за которым стоит ниспровержение традиционных ценностей и сущностных констант Литературы с большой буквы. Во втором случае, в метафоре «мэггот» проступают контуры свободного, абсолютного творческого воображения и личности самого творца-демиурга в романтическом понимании, того не умирающего авторского «Я», которое создает художественные миры, пронизанные его художнической волей и наполненные его творческой энергией.
Взаимодействие и взаимообусловленность этих метафор и порождают своеобразную модель фаулзовского Текста: эти всегда «червь», «личинка», которая со временем должна преобразиться в крылатое сущее i во; с другой
32
стороны, это всегда «каприз», «прихоть», та или иная «незначащая подробность», из которой возникает удивительный фаулзовский Текст - прихотливо-авторский и в то же время универсально-литературный, «абсолютно романтический».
Если воспользоваться сравнением двух видов игры - play и game, одной - свободной, артистичной, живущей по собственным законам, творящей новые художественные миры, другой - предельно регламентированной и формализованной, существующей только благодаря системе жестких условностей и ограничений, то, думается, можно будет сказать, что Фаулзу удается быть одновременно и Player и Gambler.
Фаулз - Автор играющий. Играющий много и хорошо, даже виртуозно. Владеющий не только безупречной техникой игры (как), но и не менее безупречным выбором репертуара (что) и оркестрантов (с кем). Но какой школе игры он отдает предпочтение, можно ли говорить об освященных традицией правилах, которым он следует, которые соблюдает? Мы, пожалуй, не ошибемся, если в его экзерсисах найдем, среди прочих, и байронов-скую манеру игры, ощутим мощное влияние личности Маэстро. Когда Фаулз играет «а ля Байрон», мы видим и чувствуем это, поскольку Фаулз считает долгом чести оставить многочисленные знаки уважения и признательности Лорду-Барду.
Так же как Байрон «играет в классики», «перечитывая» и «переписывая» их, Фаулз «перечитывает» Автора «Дон-Жуана», делая пометки на полях, комментируя, соглашаясь или полемизируя, оставляя закладки, заглядывая в примечания, вглядываясь в байроновский портрет, переписывая в свой «но-ут-бук» наиболее понравившиеся места.
Ближе всего Фаулзу играющее «Я» Байрона, в свою очередь становящееся предметом игры в «Я» Поэта. Отождествление личности поэта и человека, столь значимое в романтизме, а в случае с Байроном имевшее совершенно беспрецедентное значение, приводит к тому, что Байрон едва ли не сознательно начинает разыгрывать модель - «Нет, я не Байрон». Но дело еще и в другом. Закрепление, аксиоматизация таких поэтологических категорий, как «двоемирие», «двойничество», «трагическая ирония», «демонизм», «скорбиичество», скоро начинают осознаваться наиболее тонкими и глубокими романтиками как явление, ставящее пределы романтизму, превращающее его в свою противоположность. Даже диалектика романтиков, став «принципом», способна превратиться в исчезающий в песках поток относительности.
Байрон чувствует это одним из первых. В его Манфреде и его Каине уже отчетливо проступают признаки «кислородного голодания», наступающего на очень больших высотах. Почти столетие спустя, на рубеже XIX-XX веков, «альпийский синдром» придется исследовать А. Доде с его Тартареном
33
из Тараскона, поскольку и неоромантизм не сможет до конца преодолеть искушение «высотами» и «сердцем тьмы».
«Перечитывая» и «переписывая» Байрона, Фаулз одинаково пристально всматривается и в «мрачного», и в «веселого» Байрона. В результате его романы дают интересную картину взаимодействия Байрона и «Байрона», байронизма и «байронизма», что становится возможным благодаря игровой поэтике, во многом соотносимой с байроновской же. Авторское «всеведение» у них обоих прекрасно соседствует с «неведением»; авторские комментарии зачастую не просто «подменяют» собой текст, но стремятся то и дело выдать себя за него; игры со временем и пространством для них - детская забава; а без игры с читателем они просто не мыслят себя как литераторов.
Пожалуй, самым байроновским - откровенно, нарочито, дразняще - может быть назван роман «Женщина французского лейтенанта». Авторское присутствие в романе (к слову сказать, так или иначе Фаулз «вторгается» в повествование почти двести раз и больше ста раз обращается к читателю-«союзнику» с неким «авгуровым» местоимением «мы»), его интонации, комментарии, так называемые «авторские примечания», сопровождающие текст романа, отношения Автора с его героями и читателями, полупародийный метатекст с содержащимися в нем романными штудиями, - все это красноречиво свидетельствует о том, в чьей «школе» Фаулз прошел очередной курс «переподготовки». Игра в «Автора» и игра в «викторианский роман», как, впрочем, и в роман вообще, развивается здесь с постоянным крещендо, как и перипетии «байронической судьбы» Чарльза Смитсона.
Когда Кончис в «Маге» вручает Николасу Эрфе типовой учебник по психиатрии, чтобы тот понял, что не следует всерьез увлекаться «странными», если не сказать болезненными, фантазиями и иллюзиями Жюли; когда доктор Троган, столь же предусмотрительно, снабжает Чарльза Смитсона подробным описанием болезненно-странных фантазий, а точнее - аномалий, которым, к сожалению, оказываются подвержены некоторые представительницы «слабого», «чистого» и «прекрасного» пола, они оба поступают не только как здравомыслящие, но и как благородные люди, как настоящие джентльмены. Таинственный «Некто» (Автор) и здесь пытается переложить вину на чужие плечи и пускается в пространные рассуждения о «викторианском раздвоении личности», о какой-то «иной реальности, иной причинной связи, ином мироздании».
Довольно резонно здесь предположить, что «Автор», кем бы в конечном счете он ни был, сам оказался в плену болезненных фантазий и тлетворного влияния. Ведь он не раз - более или менее открыто - проговаривается о том, кого и что считает для себя «образцом»: Катулл и Сапфо, Теннисон, Гарди, Стивенсон!.. Но пожалуй, самое пристальное внимание следует обратить на лорда Байрона, с которым «Автор» не только постоянно сравнивает своего
34
героя, но и использует в своем романе узнаваемо оаироновскую модель мировоззрения, мышления, письма, прежде всего демонстрируемую им в «Беппо» и «Дон-Жуане» - непочтительно-дерзкую, «развязную», «эгоцентрическую» и эксцентрическую, совершенно непозволительную в «приличной» литературе. В результате роман «Женщина французского лейтенанта» становится настоящим апофеозом бунтарям и изгнанникам.
«Женщина французского лейтенанта» занимает особое место в сюите из шести каприччио Фаулза благодаря насыщенной игровой манере, немыслимой без контрапунктического соединения «разновременных», но конгруэнтных смысловых пластов, вбирающих в себя - наряду с Байронизмом и Фаулизмом - еще и Гардианизм в их сущностном родстве. Тема «Гарди-Фаулз» заслуживает самого пристального внимания. В контексте исследования уделяется преимущественное внимание тому, что Гарди и его судьба осмысляются Фаулзом в сугубо романтическом ключе.
В романе «Дэниэл Мартин» появляется очень интересный смыслообраз -роман «Жизнь и мнения Джонатана Доу»: титульный лист и двести совершенно чистых страниц в очень красивом переплете. Еще одна «обманка» Искусства? Образ игры в искусство ради искусства, соотносимый с романом Стерна «Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена» и «Черным квадратом» Малевича? Кто он - этот Джонатан Доу: создатель самой «чистой» книги на свете, повествующей о самом «чистом» герое, нашедший гениальный способ воплощения своей идеи, или еще один трикстер и литературный смутьян, решивший покуситься на самое Литературу?..
Здесь вновь уместно привести байроновскую последовательную непоследовательность: и первое, и второе, и некое неизвестное третье. Доведенная до совершенства «игра в Бога», начатая Морисом Кончисом. Если Николас Эрфе в осмыслении правил и допустимости этой игры делает акцент на второй части - «в Бога», отказывая Кончису в моральном праве на подобное предприятие, то «Автор» «романа» о Джонатане Доу акцентирует первую часть - «игра». Активизирующийся при этом смыслоряд - книга Бытия, книга Жизни, ребенок-чистая страница, жизнетворчество и т.д. -приводит нас к необходимости задаться далеко не праздными вопросами онтологии искусства и литературы.
Романные игры Фаулза, как и игры Байрона в «Беппо» и «Дон-Жуане», преследуют вполне «серьезные» цели: глубинное постижение феномена литературы; самопознание художника - человека играющего человеком играющим; вовлечение в процесс творчества читателя, заново определяющего для себя границы реальности первого и второго порядка, приобщающегося к диалектике «веселой науки» условного и безусловного, освобождающегося от груза иллюзий в процессе «дезинтоксикации» сознания.
Именно так - «капризное созданье» - определяет свой роман «Мэггот» сам Фаулз. Но не будет преувеличением подобное определение и в случае с
35
«Мантиссой». Как отмечалось выше, фаулзовские романы представляют собой настоящую сюиту из шести каприччио. Философия «мэггота», сформулированная Фаулзом в его последнем на сегодня романе, в равной мере вбирает в сферу своего влияния «Коллекционера», «Мага», «Женщину французского лейтенанта», «Дэниэла Мартина», «Мантиссу», поскольку становится манифестацией той свободы личности и свободы творчества, которая была воплощена в байроновском «Дон-Жуане» и которая возвращает нас к нему вновь и вновь.
Фаулзовское понимание свободы во многом повторяет в своем развитии путь байроновский: от заложников своих идеалов - Клегга и Эрфе - до «идеального Залога» Бытия - Свободы как высшей ценности и абсолютного условия достижения более высокого уровня Существования у Миранды, Кончиса, Сары, Чарльза Смитсона, Дэниэла Мартина и Джейн, сэра Бартоломью и Ребекки. Личностная свобода - залог их Существования. Центральная же мысль фаулзовского творчества может быть сформулирована следующим образом: Быть в Свободе.
Условием и средством достижения Бытия в Свободе и для Байрона, и для Фаулза становится «школа свободы», обучение в которой - дело Учителей и наставников, которых можно назвать Гроссмейстерами, Магистрами Игры; главным предметом - беспристрастный самоанализ, главным экзаменом — преодоление ограниченности собственного сознания и построение собственного идеального мира.
«Школа Байрона» на Фраксосе в сути своей подобна «школе веселой науки» «Дон-Жуана». И здесь главным предметом становится умение играть, находить путь в «лабиринте иллюзий», правильно читать Книгу бытия, в том числе - и текст собственной жизни. Когда Николас Эрфе, столкнувшийся на Фраксосе с играми Кончиса и сам вовлеченный в игру, говорит, что ему «хотят преподать... философский урок на тему «человек и мироздание», указать пределы эгоцентризма как такового», он совершенно прав. Но он обнаруживает непонимание преподанного урока, когда смотрит на свою историю как на «отступление от основного сюжета, отброшенное, как только [ему] вздумалось преувеличить собственное значение».
«Веселая наука», которой следуют Байрон и Фаулз, адептом которой на рубеже XIX-XX веков становится Уайльд, как раз и призвана показать, что «отступлений» в «основном сюжете» не бывает вообще. Есть лишь его неверное видение. И тогда становится возможным появление «бракованных» книг, в которых - «по недосмотру» - под одной обложкой оказываются Ло-уренс и Кафка. Как сказал бы Байрон: «Имей терпенье прочитать». Последовательно, с начала до конца, что, к слову сказать, непосредственно смыкается с вопросом-упреком Кончиса, адресованным им Эрфе.
«Неявно-явные» знаки присутствия Байрона в «собственной» «школе» вводятся игровым образом: Джо - черный евнух-янычар, дом Гермеса с ка-
36
менным гербом, написанное по-гречески «главное» байроновское слово, греческое кладбище святого Георгия, фигура де Дюкана - «гипертрофированного» романтика-арахнолога, «изгнанник» Кончис - играющий «отступлениями» Автор.
Можно говорить и о байроновском топосе «Мага»: и в сугубо географическом смысле, и в культурологическом. Начинаясь с «псевдоромантизма» и «псевдо-изгнанничества» Эрфе, роман приводит нас к пониманию того, что же на самом деле дает обучение в «школе Байрона», в «которой преподают достойнейшие из достойных». Благодаря их усилиям, приводящим Эрфе к написанию исповеди и высвобождению из плена иллюзий, он оказывается на грани постижения «философии улыбки», равно как читатель, благодаря Фаулзу, приближается к новому осмыслению феномена байронизма.
Дневник («Коллекционер»); исповедь («Маг»); «роман-миф» Сары Вуд--раф («Женщина французского лейтенанта»); роман-рефлексия Дэниэла Мартина, облекшийся в форму романа Саймона Вулфа («Дэниэл Мартин»); творческий бред Майлза Грина - роман «Оно, или Рассуждение о методе-2» («Мантисса»); «документальный роман» - «Жизнь и мнения некоего джентльмена, мистера Б.» («Мэггот»)... Блестящие вариации на тему «поэт и муза», «дискурсы о дискурсе», части единой игровой партитуры Фаулза, его «лебединая ария»... «Первый» «лебедь» - из Стратфорда-на-Эйвоне - в подобных случаях говаривал: весь мир играет...
Фаулз же на протяжении всех своих романов играет «последовательно-методически», в соответствии с «нарративными схемами», учитывая «базовые тексты», но при этом никогда не упуская из виду свою главную игру, которая представляет собой уже не просто «одну из главных метафор» Кон-чиса, а структурный принцип большого Фаулзовского Текста.
Если в «Коллекционере» мы имеем дело с «абсолютно объективной» текстовой реальностью - два дневника говорят «сами за себя», а Автор здесь играет в Бога «непроявленного», предельно «дистанцированного» от своего создания, то в «Мэгготе» «игра в Бога» завершает смысловую кривую и замыкает круг: «играющий в Бога» сэр Бартоломью «перестает» играть и «воплощается» в Него (скорее - во-плащ-ается, если иметь в виду Туринскую плащаницу), а ведущий свою собственную «игру в Бога» Фаулз, вновь возвращающийся к «объективному» тексту, решает его несколько «субъективировать» и «субстантивизировать», появляясь в нем в роли «архивариуса», «секретаря общества»...
«Быть вопреки»... Миранда Грэй, постигающая подлинную суть Байронизма и Дон Жуана, приходит к своей идеальной экзистенциальной формуле - дано быть... Но эта же формула, стремящаяся в конечном счете к некоему романтическому пределу, в равной степени применима и к Уайльду, и к Гарди, и к самому Фаулзу.
37
«Повторить» Байрона невозможно, можно только подражать ему, с большим или меньшим успехом. «Подделки» здесь сразу превращаются в гротески и карикатуры, но нужно выстроить целую систему отражающих зеркал, чтобы те, «кто глядит в» Байроны, увидели, насколько они карикатурны, как далеко им до оригинала. Фаулз в своих романах выстраивает подобную систему зеркал.
Пожалуй, можно говорить о том, что Фаулза прежде всего интересует герой «байронического» типа в его амбивалентном «пушкинско-печо-ринско-грушницком» облике, подвергающийся трансформации в неоромантизме рубежа XIX-XX веков, но в не меньшей степени и сам Байрон как пример совершенно уникальной Личности, в которой сплавляются воедино Поэт, Аристократ, Критик, Человек, Политик, Любовник, «чекан» Эпохи.
Первый вектор выводит нас на антиномические пары Клегг-Чарльз Вес-тон, Кончис-Эрфе, Смитсон-Сэм Фэрроу, Мартин-Энтони Мэллорс, Грин-Бартоломью, принципом объединения которых является соотношение подлинно-байронического и профанно-«дон-жуанского». Второй - на диалог «Байрон» vs Байрон, который, кажется, начался с самого момента появления этой Личности и этого Поэта.
Развиваясь по нарастающей из романа в роман, диалог Байрона - Дон Жуана - «дон жуана» приобретает полноту звучания в романе «Мэггот» в сэре Бартоломью, своеобразном антиподе «коллекционера» Клегга. В нем парадоксально соединяются «вымысел» и «реальность»: подлинный Дон Жуан и подлинный Байрон, т.е. то сочетание, тот «идеальный» Союз, которым отмечен байроновский роман о «Дон-Жуане». Это очень важно, поскольку поэтика Фаулза - это поэтика Агона, в котором на равных вступают в состязание Автор и Герой. Первый должен быть и тем и другим, не уступая своим героям в их идеальной героической сущности и вместе с ними проходя путь становления - авторско-личностного, авторско-человеческого (роман для Фаулза - «операция по спасению»). Второй - это всегда Автор, соревнующийся с автором «настоящим», «пра-автором» в способности «вызвать к жизни миры», более реальные и совершенные, чем этот.
Таким образом, «проблема героя» для Фаулза - это проблема «ланка-стерного взаимного обучения», в результате которого «ученик-герой» вполне может победить «учителя-автора», а последний отправить ему свою фотографию с надписью: «Учителю-Герою»... Но ведь подобный обмен любезностями возможен и в мире байроновского «Дон-Жуана», где «севиль-ский гранд» очень успешно учится в «школе Байрона», а тот, в свою очередь, извлекает очень много пользы из этого общения. Если же оценивать соперничество Байрона и «пра-Дон Жуана», то лавровый венок, без сомнения, ждет их обоих.
Фаулзовский тип героя можно назвать «байроническим» и имея в виду особый личностный склад, и особую модель взаимоотношений такого героя
38
с миром, и само понятие «героизма», осмысление которого, столь важное для романтического сознания и очень последовательно рассмотренное Байроном, становится предметом пристального внимания Фаулза. Героем у обоих становится Художник, преодолевающий «тяжесть бытия» творческим усилием, виртуозно исполняющий Кончерто Гроссо своей судьбы, создающий свою «Книгу Освобождения» (Liber - Liberation).
Фаулзовская рефлексия над парадоксами байроновой свободы, над «здоровым» и «больным» в ней. приводит к своеобразному резюме в Эпилоге «Мэггота». Осмысляя инакомыслие как «ценнейший вклад в мировую историю», как «биологический или эволюционный механизм», как «модель, по которой пытались преобразовать многие стороны жизни, не только религию», естественно связывая инакомыслие с посяга-тельством на традиции и потрясением основ, Фаулз приходит к следующему выводу: «Стоит ли удивляться, что появившаяся на свет личность (годы юности которой мы называем «эпохой романтизма»), пытаясь выстоять и выразить себя, часто избирала для этого средства столь же иррациональные, что и сдерживающие ее силы».
До предела доведенное размышление о Сути Свободы облекается Фаул-зом в одну из самых глубоких и беспощадно-напряженных притч Кончиса под названием «Элефтерия - Свобода». Мы сразу обращаем внимание на то, что это единственная озаглавленная притча из рассказанных Магом Бура-ни, причем получившая греческое название, что в соединении с местом действия - греческий остров Фракиос - вызывает безошибочно байроновскую аллювию.
Романтизм как особый строй мыслей, чувств, отношения к миру был порождением конкретной историки-культурной эпохи. Но превратившись в особую систему мировоззрения, нашедшую блестящее эстетическое воплощение, он перешагнул ее границы, поскольку оставил в наследство такой духовный тезаурус, без постоянного обращения к которому культура последующих эпох непрелстанима.
Романтизм занимает особое место в творчестве Фаулза, являясь одной из констант его *удожест?енного мира. Все фаулзовские пути действительно ведут в Рим - романтизм (ROMA - Рим), безусловно становящийся для него Миром. Тсорчсстяо Фаулза несет на себе черты фамильного с ним сходства как ;*о внешних, гак и во внутренних своих проявлениях, придавая его собственному художественному миру «классическую» завершенность.
Поразительное богатство интертекстуального пространства романов Фа-упза н? мож?т не: поражать даже искушенных читателей. Создается впечатление, ч го здесь обретает плоть и кровь борхесовская «вавилонская библиотека» - своего рода книжная Вселенная, подчиняющаяся космическим законам. И :гго ощущение далеко небезосновательно. Тем скорее хочется найти з этой бесконечности альфы созвездий, «небесные меридианы и паралле-
39
ли», центр галактики. Можно говорить о своеобразной романтической Плеяде в этой «библиотеке-универсуме» Фаулза: «поздний» Гете, Ф. Шле-гель, Новалис, Гофман, В. Скотт, Мэтьюрин, Э. По, Байрон.
Предчувствием Байрона наполнен уже фаулзовский «Автопортрет в идеях» - «Аристос», где развивается главная для них обоих мысль: мысль о Свободе, во всех своих проявлениях охватывающей жизнь и творчество Художника; Свободе как движущем импульсе, основном пафосе, условии творчества и его главном «предмете».
Байроновское присутствие в Тексте Фаулза - закономерность, подготовленная всем ходом человеческой и творческой эволюции Поэта, его саморефлексией над феноменом «байронизма» и превращением мрачного и язвительного изгнанника Гяура-Корсара-Манфреда в «севильского озорника», делающего выбор в пользу «веселой науки».
Движение самого Фаулза к «веселой науке» (а оно несомненно, имея в виду эволюцию фаулзовского творчества) начинается уже в его первом романе - «Коллекционер», чтобы затем в романе «Мэггот» показать средоточие «экзистенциальной комедии» по Фаулзу: блуждающая на лице Ребекки, погруженной в неведомые глубины, загадочная улыбка, повторяющая лейтмотив-улыбку его романов и слова песни на неведомом языке - «Ви-ве-вум, виве-вум...».
Нельзя не отметить, что у фаулзовского Фраксоса есть «двойники». Они имеют другие имена и другие внешние приметы, но система преображающих координат всякий раз будет одной и той же: Венеция Байрона, Эгдон Т. Гарди, «пространство Портрета» Уайльда, Сахара Экзюпери, Мюнхен и театр «Глобус» Гессе, Стоунхендж самого Фаулза...
У Фаулза эта система координат сразу задает направление движения на нескольких уровнях: во «внешнем» пространстве, во «внутреннем», в пространстве Истории, Культуры, в пространстве Универсума. Тема - преображение. Интонация - розыгрыша, который должен привести к умению Играть в Бога. У друидов это называлось - задать направление Поиска. Он будет задан Кончисом и его помощниками. И окажется, что Бурани - центральная точка Мирового Театра, магия которого и есть Магия Преображения.
Игра шекспировского Гамлета в безумие, в театр-мышеловку преследует цель, имманентно присущую феномену Театра, - катарсис. Именно здесь вновь пересекаются Шекспир и Фаулз, «режиссеры» которого - Миранда, Кончис, Сара, Эрато. Бартоломью - устраивают свои этически-«ангажированные» «спектакли», прибегая при этом к самым разным приемам театральной выразительности: от любительского «шоу» Миранды под названием «Искушение Калибана» до грандиозного «театрального проекта» Бартоломью «Путешествие на Запад». Вновь - многослойность, вариации, «игра внутри игры», вновь - «ирландское рагу», но теперь уже «театральное».
40
Подобно Гамлету, героям Фаулза приходится совмещать театральные профессии, появляясь - зачастую одновременно - в амплуа «режиссеров», «сценографов», «осветителей», «актеров», и даже театральных «критиков». При этом культурологема «Мир - Театр» становится у Фаулза «палиндромом», предстает и с изнаночной стороны: театральный мир, поскольку нас не только пускают «за кулисы», но и в «кулуары» «театра». И тогда оказывается, что знание того, как делается тот или иной спектакль (брошюра Кончиса о Роберте Фулксе и брошюра Трогана о душевных патологиях -своеобразные пособия по «технике» «театра»), в каких взаимоотношениях находятся «актеры», вовсе не гарантирует полного понимания замысла «спектакля».
Как утверждает И. Тертерян: «Романтики фиксируют внимание прежде всего на совмещении полярных состояний: страсти и холодности, возвышенных и низменных желаний и т.п. <...> В таком совмещении полярно-стей, в самодвойничестве, в возможности мгновенных переходов - загадочность и неисчерпаемость личности». Но в том-то и дело, что само понятие «полярности» для Фаулза, как и для Шекспира, неприемлемо. Это, скорее, Вийон: «Смеюсь сквозь слезы и тружусь играя...» - то есть совмещение несовместимого и невозможность порой разграничить «черное» и «белое»: Мавр становится «средоточием света» во многом благодаря «чистейшей» Дездемоне, Дездемона проникается любовью к тому, что, по мнению Бра-банцио, «любить нельзя» - «черноте». Он и она - черный свет или светлая темнота.
Фаулзовский Клегг - это именно Калибан-Фердинанд, невероятное на первый взгляд смешение «хтонического» и «эфирного», но по размышлении предстающее едва ли не константно человеческим, «слишком человеческим». Кончис - это именно Маг-Трикстер; Сара - Пенелопа-Калипсо, а Ребекка - святая грешница. Фаулз-Автор в подобном контексте являет собой органичное единство «оксюморона» Творец-Шарлатан.
Пик линии «оксюморонов» - «существо» по имени Дик-Бартоломью (сравним: Луиза-Фани-Ребекка): «Взгляды их встретились. Они долго, пристально смотрят друг другу в глаза. Слуга даже не выказал господину должного почтения. Если бы эта сцена продолжалась одну-две секунды, в ней не было бы ничего удивительного. Однако она так затягивается, что простой случайностью ее не объяснишь. Слуга и господин словно разговаривают, не открывая рта. <...> Точно переворачиваешь страницу книги, предвкушая диалог или хотя бы описание действия, жеста, а дальше ничего нет: пустой лист, как в «Тристраме Шенди», или -- по недосмотру переплетчика - вообще нет никакого листа. Так они и стоят, глаза в глаза, как человек перед зеркалом и человек в зеркале».
В этом контексте интересно было бы обратиться к «Портрету Дориана Грея», где удивительным образом переплетаются такие понятия, как зерка-
41
ло, отражение, портрет, искусство, и решается «вопрос вопросов» двойни-чества: откуда, как, возникает не система пассивных, но чрезвычайно активных отношений «герой-зеркало-отражение», «Жизнь-Искусство». Подобная преображающая активность идет, на наш взгляд, от Байрона, выстроившего в «Дон-Жуане» безупречное зеркало, в котором попеременно, а чаще и одновременно, отражаются «Байрон» и Байрон.
На наш взгляд, Фаулз доводит до логического завершения романтическую линию взаимодействия близнецов-антиподов. В перипетиях взаимоотношений Бартоломью-Дика угадывается инвариант темы «Демиург-глина»: Гефест-Талое, Саваоф-Адам (по Микеланджело), Просперо-Калибан, Автор-Герой: «Только мною он и жив, Лейси, без меня он все равно, что корень древесный или камень. Умри я, он не переживет меня ни на миг».
«Ветер в ивах» К. Грэма, так же как «Алиса» Кэрролла, содержа в себе все приметы неоромантического хронотопа, напрямую отсылающего нас к хронотопу романтиков, являются к тому же примерами хрестоматийного квеста. В контексте фаулзовского «Мага» они выполняют еще одну функцию. Назовем ее «уайльдовской», соотнося с мыслями, выраженными в «Портрете г-на У. Г.». Сирил Грэхэм совершает в этом «пустячке»-«мэгготте» Уайльда квест, целью которого становится прикосновение к «тайне Шекспировои души». Горя желанием во что бы то ни стало открыть ее, он прибегает к помощи «подделки»: заказанный и предъявляемый им в качестве доказательства «Портрет У. Г.», должен убедить сомневающихся в правоте Грэхэма. В своем предсмертном письме (будучи «разоблачен», герой совершает самоубийство) он говорит, что «подделка... ни в малейшей степени не лишает теорию правоты...».
Как всегда у Уайльда, «Портрет г-на У. Г.» - это целый фейерверк парадоксов, особенно когда речь заходит о «подлинном» и «поддельном», «истинном» и «ложком». Если иметь в виду метатекстовуго «коду» этой вещи в контексте разговора о романтизме, неоромантизме и квесте, то следует сказать, что Уайльд создает здесь своеобразный алгоритм духовного поиска, который становится «общим выраженьем лица» романтического приобщения к Истине, «пэттерном», который строится «не столько на логических умозаключениях и формальных доказательствах, сколько на своего рода духовной и художественной интуиции».
Обратимся к типу героя «восточных» поэм Байрона. По существу, о каждом из них - Гяуре, Селиме, Конраде, Ларе - можно сказать, что они герои анти-квеста: сосредоточившиеся на себе, вступившие в «магический круг» «гордыни, одиночества, печали». Даже любовь не способна в конечном счете разорвать этот круг и совершить то, о чем говорит уайльдовский лорд Генри: «Есть люди, которых брачная жизнь делает сложнее. Сохраняя свое «я», они дополняют его множеством других «я». Такой человек вынужден жить более чем одной жизнью и становится личностью высокоорганизован-
42
ной, а это, я полагаю, и есть цель нашего существования». Каин, Манфред -байроновские герои «погранично-сумеречного» квеста, к сожалению, также не способны дойти до его истинной сути. Это удается сделать Байрону-Автору, как по нотам разыгрывающему модель квеста Новалиса.
Протагонистам фаулзовских романов всякий раз предлагается Испытание, которое Друиды считали главным, - «столкновение с исключением». То, как происходит это «столкновение» и к чему оно приводит, позволяет Фаулзу дать панорамное видение проблемы «современный герой».
Исключительное в эстетике романтиков - искомая цель. Их герои - это заведомо герои Меньшинства, находящиеся в меньшинстве. Они доведут эту линию до ее логического конца, что приведет к опасному смешению понятий герой и изгой, герой и преступник. Эпоха Возрождения тоже часто грешила подобным смешением, но масштаб личности там был настолько велик, что, числя ее по разряду гротесков, переводил ее и в иную систему нравственно-этических оценок, среди которых «человеческое, слишком человеческое» звучало как обвинительный приговор.
Речь всякий раз идет о типе героя - культурном оксюмороне, совмещающем в себе детерминизм и алеаторику. Но именно тип героя «пишет» историю литературы. И говоря о нем, мы выявляем ее (литературы) онтологические и гносеологические параметры. Этот вопрос особенно значим для постмодернистского дискурса, столкнувшегося с проблемой «безгеройно-сти» во всей ее полноте. Уже сейчас совершенно ясно, что «безгеройный» мир обречен на культурный коллапс. И писатели, подобные Фаулзу, заняты поиском альтернативы э тому состоянию.
Фаулз всячески играет с понятием героя, предлагая ему богатейшую гамму возможностей в той или иной культурной парадигме, но прежде всего сталкивая его с исключительным, принимающим полемически-заостренный вид «исключительного женского», в чем можно увидеть интерес романтизма к «прекрасным дикаркам», «роковым красавицам», «ангелам во плоти», - тому «исключительному женскому», в котором романтизмом «уравновешивается» исключительность маскулинная.
Джоджо и Кемп («Маг») достаются у Фаулза последние уроки, подготавливающие возможную метаморфозу героя. И то, что Джоджо, в отличие от Кемп, явно не связана, точнее, - пока не связана с теми, кого можно назвать Содружеством Кокчиса. - есть еще одно говорящее отсутствие. Ведь с Джоджо почти дословно повторяется внешний сюжет взаимоотношений Эр-фе с Алисой. Своеобразное «повторение пройденного», с которым Эрфе, как ему кажется, справился, но вмешательство Кемп беспощадно отрезвит его.
«Благородство» Эрфе здесь очень похоже на «благородство» Дориана Грея в случае с «пощаженной» им деревенской девушкой. Почему «Портрет» не отражает происшедшей «перемены к лучшему»?.. «Портрет» - это вынесенное вовне, гипертрофированное «Я», стремящееся пересоздавать
43
все и вся по «своему образу и подобию». Это - предельная автономизация малого мира, его абсолютная сосредоточенность на себе самом: Нарцисс, превративший Воду в зеркало личного пользования, К большому Миру, Макрокосму подобный «Портрет» никакого отношения не имеет. Их точка соприкосновения осталась в прошлом, когда Идеальное, Вечное «Завтра» Искусства превратили в субъективное суетное «всегда», совершив, тем самым, тягчайшее из преступлений - против «возможного», «становящегося» человека, которому подлинный Портрет указывал направление движения.
Точно так же направление движения указывали Сибиле Вэйн шекспировские героини, но в дело вмешалась ее «романтическая» натура, в результате чего совершилось еще одно преступление против Искусства как высшей жизнестроительной модели. Сравнение, к которому постоянно прибегает Уайльд, описывая своих героинь, - танагрская статуэтка - несет в себе идею искусно-безыскусного соединения «прозы» жизни и ее «поэзии», что оказывается по силам очень немногим. Одни из самых ярких исключений у Уайльда - «танагрянки» Мейбл Чилтерн («Идеальный муж») и Сесили Кар-дью («Как важно быть серьезным»).
Юстасия Вэй («Возвращение на родину») Гарди любит «упражняться» в «бросании перчаток». Как, впрочем, и Батшеба Эвердин («Вдали от обезумевшей толпы»), и Сью Брайдсхед («Джуд Незаметный»). Тэсс Д'Эрбер-виль не раз оказывается в подобном положении, и прежде всего когда она предлагает «испытание» Энджелу Клэру. Эпиграф из Сафо - «И не было девушки, подобной ей, о жених!» - предпосылаемый Гарди третьей части романа «Джуд незаметный», может послужить лейтмотивом судьбы большинства героинь Гарди. Эту же интродукцию можно предложить и для галереи таких байроновских героинь, как Лейла («Гяур»), Медора и Гюльнар («Корсар»), Гайдэ («Дон-Жуан»), Калед («Лара»).
Гетевские «Вертер» и «Вильгельм Мейстер», «Генрих фон Офтердин-ген» Новалиса как романы воспитания и такие их контекстные английские корреляты, как «Дон Жуан» Байрона, «Портрет Дориана Грея» Уайльда и «Возвращение на родину» Гарди занимают совершенно особое место в ме-татексте Фаулза, что вызывает необходимость проанализировать процесс трансформации сугубо просветительского дискурса, каковым является роман воспитания, в романтический; понять, как та модель исповедальности, которая обрела очертания в «Исповеди» Руссо, превращается в топос романтического нарратива; как происходит здесь «отрицание отрицания».
Само понятие утопического, связываемое с ностальгией Фаулза по «лучшему миру», соотносимо в главном с романтическим. Пронизанность всего корпуса фаулзовского Текста этой ностальгией не вызывает сомнений, но при этом, что очень важно, облекается в формы игровые, карнавальные, пародийные. Фаулз, создавая свой вариант утопии, вновь обнаруживает много точек соприкосновения с Байроном, Уайльдом, Гарди.
44
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Один из главных предметов художественной и метатекстовой рефлексии романтиков - художник, творческая личность, созидающее «Я», человеческое и божественное в нем. Это закономерно приводит к осмыслению таких проблем, как сущность артефакта и существо «второй» Реальности, проблема героя и статус автора как средоточия многих метатекстовых потоков.
Прослеживая эволюцию романтического метатекста с точки зрения таких его составляющих, как герой-автор-художественное произведение, мы приходим к выводу о том, что английский вариант этой эволюции своими определяющими вехами имеет на рубеже XVIII-XIX веков творчество Байрона, непредставимое без интенсивной разработки метатекстового дискурса, который становится в «Беппо» и «Дон-Жуане» неотъемлемой частью его поэтики и дает английскую модель «универсального» романа-метатекста; а на рубеже XIX-XX веков такой вехой становится творчество Уайльда и Гарди, не только отсылающее нас к поэтике романтиков в ее конститутивных моментах, но и продолжающее дальнейшее осмысление и разработку главных составляющих романтической метатекстовой парадигмы.
Байрон в своем творчестве изначально обращается к метатекстовым про блемам и неуклонно движется к созданию особого типа универсального романа, который с полным правом можно назвать «метатекстовым»: и с точки зрения его поэтики, и с точки зрения его содержания. Понятие «байронизм» при этом наполняется новым смыслом. Определяющей в подобном контексте становится категория «играющий автор», «художник-критик». В результате предметом байроновского дискурса становится как «суммарный текст» романтизма в целом, так и рефлексия над эволюцией собственного творчества.
Типологически родственное явление на рубеже XIX-XX веков мы наблюдаем в творчестве Уайльда и Гарди, поскольку свойственный им дискурс генетически восходит именно к романтизму, но, разворачиваясь в новых исто-рико-культурных условиях, требует осмысления сделанного: что это - «повторенный опыт» или активно-преображающее, рефлективно-напряженное «повторение пройденного», дающее в итоге «новое-старое»?
Фаулзовский Текст во второй половине двадцатого столетия являет собой редкий пример романтической «универсальной поэтики» сочетания «несочетаемого» в новом органичном единстве: «высокого» и «низкого», «бульварного» и «элитарного», утверждения и отрицания, «романтического» и «постмодернистского», следования традиции и ее переосмысления, карнавального и миетериального, рассчитанного на читателя-героя и на героя-читателя. Как верно замечает С. Лавдэй, подлинные герои романов Фаулза - это его читатели, а основа его метатекста - исследование сути триединства герой-автор-произведение. Ведущую роль в границах этого дискурса играют
45
вопросы самоидентификации, самопознания, аутентичности творческого сознания и порождаемых им артефактов, что, несомненно, восходит к дискурсу романтиков.
Метатекст Фаулза в этом контексте, выводящий его Текст на новый уровень существования, - это прежде всего «новый тип текста, который можно было бы обозначить как стирание границ между вымыслом и реальностью, «Созданностью» и «Бытием» (М. Хайдеггер)».
Обращаясь преимущественно к функциональной и игровой поэтике, Фа-улз не только возвращает Автору его исконные права Творца, но и утверждает жизнестроительный пафос литературы и Искусства в целом.
Фаулзовский «большой» Текст представляет собой сложное, необычайно разветвленное целое, которое можно представить как сюиту из шести романов, имеющих единое направление движения, следующих единой структуре поиска. Конструктивно-органичную основу всего корпуса текстов Фаулза составляет его метатекст, отсылающий нас прежде всего к романтической метапарадигме.
«Большой» Текст Фаулза представляет собой последовательное развертывание феномена, который мы назвали «парадигмой образования» Фаулза, нацеленной на преодоление «дробного», смятенного сознания постмодернизма и его снмулякров. Ее вычленение становится, в свою очередь, возможным благодаря тщательно выстраиваемой писателем когнитивной парадигме, опирающейся прежде всего на такие культурные образования как притча и воспитательный роман с их системами историко-культурных и ментально-психологических координат. В результате фаулзовский дискурс становится не только порождением нескольких веков европейской культуры в целом, но и попыткой прочерчивания дальнейших перспектив ее развития.
Вовлекая в пространство своих произведений пространство Культуры с особым акцентом на истории английской литературы, Фаулз делает интертекст, нередко трансформирующий традиционные культурологемы, создающий из них новые единства и смыслы, вовлекающий их в игры высокого порядка, органичной частью своего дискурса, что приводит его в конечном счете к созданию некой универсальной модели, сопоставимой с Дискурсом Духа романтиков.
Для Байрона-Уайльда-Гарди-Фаулза «каждый роман... есть форма кве-ста», понимаемого ими сущностно глубоко, объединяющего в себе духовный поиск отдельного человека, стремящегося обрести Самость и обретающего ее через сознательное жизнетворчество, и духовный поиск художника, сознательным творческим усилием, через форму того или иного артефакта, ведущего поиск Смысла.
Главный, на наш взгляд, вопрос здесь - «приращение» формы под воздействием ее «само-усилий» и сознательного творческого импульса. Главным героем-«агентом» при этом становится Автор: его права и обязанно-
46
сти, прерогативы, запреты и ограничения, сущность писательской свободы, что прочитывается, в свою очередь, через проблемы статуса, роли, взаимодействия и «суверенных» прав персонажей; законы возникновения, существования и восприятия художественного произведения. Творчество Фаулза в данном случае является органично-логическим продолжением эволюции романтического дискурса, значимыми моментами которой становится творчество Байрона, Уайльда, Гарди.
Байрон, Уайльд, Гарди, Фаулз представляют особый интерес в контексте современных метатекстовых изысканий и в силу творческой своеобычности каждого из них, и в силу того, что они вносят «конструктивный дисбаланс» в существующую картину истории английской литературы двух последних столетий. Но главное при этом - их нахождение и взаимодействие в границах столь «большого нарратива» как романтизм, получающего благодаря их инспирации новую смысловую плотность, глубину, конфигурацию и перспективу.
ОСНОВНЫЕ ПУБЛИКАЦИИ И ВЫСТУПЛЕНИЯ ПО ТЕМЕ ДИССЕРТАЦИИ:
Монографии:
1 .Жизнь и мнения лорда Байрона, джентльмена. Байроновская «школа» Фаулза. Нальчик, 2001 (8 п.л.).
2.Тезаурус Джона Фаулза. Нальчик, 2000 (23 п.л.).
Учебное пособие:
1. Джон Фаулз: текст, интертекст, метатекст: Учебное пособие по курсу «Английская литература XX века». Ч. 1. Нальчик, 1999 (6,5 п. л.).
Статьи:
1. «Чем утоляешь жажду?..» Притчевое начало в творчестве Джона Фаулза // Текст: онтология и техника: Сб. Нальчик, КБГУ, 2001.
2. «Муза? Парка? Анадиомена?..» Интертекстуальное пространство новеллы Томаса Манна «Смерть в Венеции» // Текст: онтология и техника. Указ. изд.
3. «Магический театр» Джона Фаулза (по роману «Волхв») // Вестник Кабардино-Балкарского государственного университета. Серия «Филологические науки». Вып. 4. Нальчик, 2000.
4. «Комедия Оскара Уайльда «Как важно быть серьезным» сквозь призму карнавальной культуры» // Романс-германские языки: Вопросы теории и методики преподавания в вузе: Сборник научных трудов. Нальчик, 1998.
5. Постановка проблемы «протейного» человека в творчестве Шекспира // Вестник Кабардино-Балкарского государственного университета. Серия «Филологические науки». Вып. 3. Нальчик: КБГУ, 1997.
6. «А надо ли быть серьезным?..» Последняя комедия Уайльда в контексте его комедиографии // Вестник Кабардино-Балкарского государственного университета. Серия «Гуманитарные науки». Вып. 1. Ки, 1. Нальчик, 1994.
7. Отрицание формул- К вопросу о восприятии драматургии Ибсена на рубе-
47
же XIX-XX веков. Комедиография Оскара Уайльда//Эльбрус. Нальчик, 1991. Ла 1. Тезисы докладов:
1. Доклад «Пьеса О.Уайльда «Как важно быть серьезным» сквозь призму карнавальной культуры» // Первый Международный конгресс «Мир на Северном Кавказе через языки, образование, культуру» (Пятигорск, 1996).
2. Семиотике-культурологическое пространство новогодней поздравительной открытки: (К проблеме культурологического текста) // Информационное общество: культурологические аспекты и проблемы: Международная научная конференция. Краснодар - Новороссийск (Краснодар, 1997).